А вот попытки Уилки Коллинза поднять дух своего товарища возлияниями и походами к ночным литоринам имели меньший успех. На Диккенса напала хандра. Разобравшись с доктором Рэем и темой каннибализма, сам он так и не смог избавиться от нарастающего чувства тревоги. Ему казалось, будто неведомые силы превратили весь мир вокруг него в тюремный двор. На него сыпались похвалы, почести, награды, но воздух был отравлен, и в нем чувствовался запах ржавых решеток и сырых, скользких камней, и свет в этом тюремном дворе все угасал и угасал. Но для него не было иного пути, кроме как двигаться вперед, только вперед. Главное – не останавливаться.
Осенью он засел за новую книгу, изобличающую государственных чинуш, бюрократов и несправедливые законы, но чем ближе он подходил к окончанию, тем сильнее накатывали на него гнев и грусть, и он чувствовал себя зажатым среди нарастающих ледяных глыб – вот во что превращалась его жизнь. Такое случилось впервые, что писательство не спасло его, хотя новый роман «Крошка Доррит», который он печатал частями в «Домашнем чтении», имел огромный успех.
Он продолжал тянуть лямку супружества, по-прежнему считая, что все можно наладить волевым усилием. Тягостно было ему спать с женой в одной постели, но все же он не уходил в свои комнаты. В книгах и статьях Диккенс продолжал отстаивать ценности домашнего очага, пытаясь не думать о том, что его собственная семейная жизнь не сложилась. А может, семейного счастья и вовсе не существует, а если оно и есть, то для него это все равно что тюрьма.
И мерещились ему холодное снежное пространство Северо-Западного прохода и замерзшее тело сэра Джона. Будто сам он – моряк из заблудившейся поисковой экспедиции, что пробивается через полярный холод, где все так пугающе и одновременно прекрасно. И вот наконец они наталкиваются на обледенелый корабль сэра Джона. Они думают, что вот оно, пришло их спасение, потому что через минуту они проникнут внутрь корабля, и там их ждут тепло и еда. Они продвигаются от одной каюты к другой, но внутри видят только обледенелые трупы.
Что-то подтачивало его изнутри, как бы ни старался он поддержать угасающий огонь души своей. На людях он продолжал изображать весельчака, хотя все больше тянулся к одиночеству. Он выступал там и тут, успевал везде, но связь с внешним миром утрачивалась. Он помногу гулял и часто путешествовал. Но внутри словно заклинило какую-то шестеренку, и все замерло, остановилось.
Ему хотелось прожить год в полном одиночестве – где-нибудь в Швейцарских Альпах, в обществе монахов и сенбернаров. Диккенс решил уехать в Австралию, убежать от себя, но бежать было некуда. Он жалел нищих и опустившихся людей, встречавшихся ему на каждом шагу, весь этот несчастный оборванный сброд, с которым он часто вступал в беседу, и при этом совершенно не понимал собственную жену, играющую с ним в молчанку. Почему она так угрюма и чем напугана? Почему не перемолвится с ним хоть словечком? А если она и говорила ему что-то, то лишь затем, чтобы обидеть. Кажется, Диккенс начинал уже презирать себя за это.
В поезде по дороге в Дувр он прочитал рассказ капитана китобойного судна о том, что зимой в Заполярье наступают такие дни, когда дрейфующие льдины наползают друг на друга, превращаясь в сплошную замерзшую массу, и беда, если корабль оказывается зажатым меж такими льдами. Он не может двигаться дальше, а лед сжимает его со всех сторон все сильнее и сильнее, и каждый с замиранием сердца понимает, что вот сейчас из досок по каплям выдавливается смола, и они начинают трещать и ломаться, и даже слышно, как стонет и хрустит истязаемое дерево, и ничего не остается делать, как ждать в страхе и думать: а вдруг корабль будет раздавлен и тогда все умрут. Эта картина могла бы послужить описанием его собственной жизни.
– Знаешь, Уилки, нет на свете другой такой супружеской пары, которая бы настолько не подходила друг другу! – Диккенс говорил, пытаясь перекричать толпу на Монмартре, куда они вышли прогуляться вечером и натолкнулись на показательный бой двух турок. Один был огромен и покрыт жуткими шрамами, а второй – маленький, юркий и удивительно цепкий. – Это просто невозможно… – Диккенс замолк на секунду, подбирая слова. – Никакой нежной привязанности или интереса друг в друге, никакого сочувствия или сентиментальности. – Он говорил таким тоном, словно речь шла не о семье, а о выгребной яме.
Коллинз растерялся. Скорее всего, не следует потворствовать подобным настроениям друга, чтобы потом не оказаться виноватым. Но не сказать ничего тоже нехорошо и не по-дружески. К счастью, Уилки не успел решить, как себя вести, потому что Диккенс снова заговорил, сокрушенно качая головой. Давненько Уилки не видел его в подобном состоянии.