После этих слов они смеялись ужасным смехом, и этот чувственный хохот смешивался с резкими кельповыми испарениями. То был неодолимый запах влажного, как морская вода, секса – его источали толстые и мясистые листья змеевидной водоросли, достигавшей сотни метров в длину, верхушки которой выползали на берег, омываемые прибоем. Однажды ночью, когда дул западный ветер и запах кельпа был особенно ощутим, Матинна, не издавая ни единого шороха, пришла к дому учителя и начала раскладывать с подветренной стороны сухие пучки травяного дерева желтосмолки. Ее движения были столь же аккуратны и терпеливы, как если бы она подшивала подол своей юбки еще в те времена, когда жила в приюте.
Она хорошо помнила, как желтели и съеживались в костре страницы ее дневника, как превращались в пепел ее мечты о деревьях. И теперь она знала, как надо поступить. Первый слой травы она уложила горизонтально, чтобы огонь стелился по земле и его было труднее затушить. Второй же слой Матинна укладывала под вертикальным углом, чтобы ветер хорошенько раздул огонь и все быстро вспыхнуло. Потом Матинна вернулась к своим и исполнила с ними пляску дьявола. Когда в костре остались одни лишь головешки, все черные устали и разошлись, а белые уже спали. И тогда Матинна взяла головешку и листы папоротника, чтобы использовать его как опахало.
Когда Роберт Макмахон выбежал из горящего дома живой и невредимый, в одной лишь грязной рубашке, он схватил Матинну, которая бросала в сторону горящего дома охапки папоротника. Он не стал спрашивать, кто виноват, а она ничего и не отрицала. Учитель поставил Матинну на колени, связал ей руки и отхлестал.
Те немногие, что еще владели магией, насылали на него проклятия. Но это не помогало. Макмахон постоянно хлестал Матинну прутом. Он был неистребим, как ворох муравьев под ногами: сколько на них ни наступай, они все равно выползут целыми и невредимыми. Его не взял ни огонь, ни проклятия, ни заговоры-песнопения, ни разложенные на земле кости умерших, указывающие в сторону его дома. И все же однажды лодочник-туземец швырнул его за борт где-то в миле от острова Биг-Дог, и Макмахон утонул. Но туземцы продолжали умирать, и кладбище Робинсона пополнилось новыми могилами.
Некоторые белые беспокоились, что аборигены совсем исчезнут, а другие, наоборот, молились, чтобы так оно и произошло. При этом и те, и другие сходились в одном: эти прежде воинственные и отважные люди стали совершенно безропотными и меланхоличными. По ночам Матинна просыпалась от собственного крика. Старые туземцы просили ее описать свои кошмары, но там нечего было описывать.
– Просто мне больше не снятся хорошие сны, – отвечала она.
Исчезло ее последнее успокоение, которое все же было у нее, когда Матинна еще проживала в Хобарте. Сейчас ей просто не хотелось делиться с остальными тем печальным фактом, что во сне отец перестал к ней приходить. Ей не было нужды укорять его вслух или позорить при всех, но она чувствовала, что за молчанием отца крылась какая-то причина, и этой причиной, кажется, была она сама. Также она не смела признаться в том, что больше не помнит лицо своего отца.
Наконец, когда в живых осталось всего сорок семь вандименцев, а стало быть, они больше не представляли никакой угрозы, да и к тому же стало слишком накладно поддерживать их существование, каким бы нищенским оно ни было, новый губернатор Земли Ван-Димена распорядился переселить туземцев в другое место, где им предстояла еще более тяжелая жизнь. Их перевезли с острова Флиндерс и разместили в бухте Ойстер-Коув, что южнее Хобарта, в полуразвалившихся каменных бараках, прежде служивших приютом для каторжан. Правительство выделило на всех по два фунта мяса в месяц и немного рома.
Среди этих сорока семи несчастных было шесть детей, включая Матинну. Детей отправили в приют Святого Иоанна. Их привезли туда вечером. Матинна закрыла лицо руками, словно отказываясь верить, что этот приют еще существует и что она снова там окажется. Она подняла лицо к небу. Сквозь щелочки между пальцами на нее светил серебряный свет.
– Таутерер, – прошептала она.
Она подумала тогда, что серебряный свет пробьется через любые щелочки везде и всегда. Ей было уже пятнадцать, и она выжила только благодаря умению радоваться малому и довольствоваться малым.