И вот когда мальчик уже раздосадовал, что некому отомстить за все, в одном из последних вагонов за открытой дверью тамбура стояла девочка и вправду смотрела на поле и на закат. Она была единственной с этой стороны, кто не за окном, и тогда мальчик решил, что отыграется за всех на ней, он судорожно думал, что бы сделать — запустить ли глиной, расстегнуть ширинку или совсем стянуть с себя штаны…, и когда вагон сравнялся с ним, он вконец растерялся, и неловко поцеловав кончики своих пальцев, бросил этот поцелуй в сторону девочки; та, опешившая, стояла и улыбалась, и даже не стала вертеть пальцем у виска, а высовывалась из тамбура, держась за поручень и глядела в его сторону. И это совсем сбило его с толку и даже бросило в краску, а потом, когда поезд увез свой хвостовой красный свет за далекий поворот, стыд мальчика все еще гудел в рельсах, теплых от красного солнца, гревшего их целый день, и этот гуд передавался через пылающие щеки и в сердце, отстукивавшее как поезд по рельсам свой быстрый бег.
И мальчик крикнул: «Девочка, я тебя люблю», и на этот раз не испугался уже ничего, потому что знал, что его голос в спустившейся темноте не долетит дальше этой вывороченной земли, дальше зарослей джиды, дальше этой пустоты, которая теперь была его личной, собственной, помеченной и наполненной им, наполненной настолько, что ее хотелось побыстрее оставить, как взбитое до конца тесто, когда оно уже не вмещается в таз; и он быстрым шагом пошел по шпалам обратно.
Когда он дошел до первых корейских домиков с соломенными крышами, было уже темно. Где-то вдалеке, наверное, в совхозном винограднике, лаяли собаки. Если бы не собаки, которых пораспустил совхозный сторож Наби-однорук, тем временем как сам воровал хлопковые семена из-под вагонов, можно было бы пойти туда, в этот виноградник; там, у старого, разваленного дувала под орешиной сброшено все сено, которым укрывали виноград на зиму. Из этого виноградника они всю прошлую осень возили на тачке домой сухолом, вернее сухорез — обрезанные по весне лозы, — ими бабушка топила тандыр
[34], и тогда это сено лежало, высушенное за лето на солнце, а виноградник, обобранный и засохший, таил под сухими листьями малюсенькие хрустящие гроздья, которыми оно объедались под орешиной на этом самом сене, а однажды они взяли с собой и жадину Минталипа с его братишкой — Минтахиром, и этот Минталип, вместо того чтобы собирать сухорез, полез на эту орешину и набрал на ней полную майку орехов, и все ему казалось мало, даже когда они кончили есть виноград и стали собираться катить свою полную тачку к дому. И тогда Минталип потянулся за последним на дереве орехом, и вдруг треснула ветка и он, вопя, грохнулся с этой высоты на землю рядом с кучей сена, а они даже не заметили как его тут же следом накрыла обломанная ветвь, так был сладок хрустящий виноград, а когда обернулись, то услышали из-под этой ветви его голос: «Мин — та — хир… Мин-та-хи-ир…» и какое-то бормотание, похожее на хрипы. Они бросились к нему, перепугавшись до смерти возможного, и когда стащили эту лапистую ветвь, Минталип лежал плашмя и зовя из последних сил своего брата: «Минта-а-хи-ир…» — пересчитывал за пазухой свои нерастерянные орехи: «Биряв, икяв, ущяв…»А дальше, за совхозным виноградником, начинались поля, разрезанные двумя или тремя многокилометровыми арыками, по неровным берегам которых они собирали по весне мяту, и каждую весну бабушка отделяла от теста, предназначенного для базарных лепешек, один катыш и последний тандыр оставляла на самсу
[35]из этой мяты, съев которую, можно было весь год ходить здоровым. Зелень эта помогала во многом, и она, как говорила бабушка, была лучшим «погонщиком хлеба», уступая лишь к маю это право сначала зеленому урюку, а потом и зеленым яблокам.Можно было бы и сейчас, вернувшись на станцию, пробраться незаметно в переулок, откуда всегда выбегал старый Фатхулла, и через дувал забраться на яблоню, полную этих яблок, но их кислота, только представленная кончиком языка, уже заставила урчать горящий живот.
Он на секунду остановился на рельсе, по которой шёл, и даже не потому, что на подступах к станции она раздваивалась у самой первой стрелки, а потому что ему показалось, что он забыл нечто мелькнувшее секундой раньше в памяти, то, что секундой позже, перейди он на другую, уходящую к краю полотна рельсу, безвозвратно забудется, и он обернулся назад, где в темноте, сверкая от лунного света, убегали вдаль коротенькие рельсы, а потом посмотрел по сторонам, и в этом лунном свете с высоты железнодорожной насыпи увидел за низенькими корейскими домишками бескрайние поля, окаймлённые лишь во-он там Зах-арыком.