Сунул каравай в суму, поклонился еще раз низенько и вышел.
И впрямь вечер недобрый выдался. Шумел и шумел тальник. Волновалось сизое небо. Услышал старик за околицей:
— Эй, погоди!..
Оглянулся:
— Пал Анисимович?..
Тяжело дышал Павел. В сумерках голова у него, как болотная кочка. Руки ниже колен — сучья у кедра. Бухлым заговорил голосом:
— Зря ты к парому… Кто те паром об эту пору даст?.. Голова!..
— Ой ли?.. — растерялся старик. — Не подумал я!..
— Ладно, иди… Подсоблю!..
— Ты?..
Дрогнул у Епифана голос:
— Зря беспокойство тебе… Заночую не то!..
— Айда, идем! — шагнул вперед Павел. — Челнок у нас свой…
Лежал путь лугами, серыми под заглохшим небом. Ветер метался раненой лосью. Едва поспевал Епифан за Павлом.
— Потише бы ты!..
Не оглядывался Павел. Бормотал старик в спину ему:
— Эка ветряга… Дух перенимат… Батюшка Павел!..
— Но?
— Не серчай ты на меня… Не по воле пошел… Главное, баре… И это, как его… До бога высоко, до царя далеко… Ложись, помирай!..
Не слушал Павел. Рвал, метал стариковы слова ветер.
— Сынок у меня: ступай да ступай! Послужи обчеству…
Гудел кедрач. Катунь — как бубен шаманский: стонут, звенят, грохают волны. Черен тот берег, зги не видать.
Вдруг остановился старик:
— Паша!.. Эвон чего по реке-то…
— Уплывем!.. — оттолкнул его Павел. — Верхом идет…
— Ой, милай… Не вышло б беды!..
— Жидок ты, язви тебя!..
Прошли к самой воде, потянул Павел лодчонку-душегубку на булыжник. Епифан присел вдруг на корточки, завернулся полой зипуна.
— Ты… чо там?
Молчал старик.
— Ты чо, лешак те дави?!.
Отряхнул Епифан полы. В зубах — цигарка, прыгала, рассыпала по ветру искры.
— Сичас я, сичас!.. Курну разок…
Совал дрожащей рукой ко рту цигарку, затягивался дымком, сплевывал.
— Лезь! — зыкнул Павел. — Изгиляешься надо мной?..
— Иду я, иду…
Споткнулся Епифан о весло, грузно осел на дно челнока, а Павел, одно за другим, под мышку себе весла.
— Доржись!
— А ты? — вскрикнул старик.
— Управлять буду.
Навалился Павел на нос челнока, наддал с берега, двинул в волны.
— Што ты дела-а-а…
Вцепился старик в борты. Изо рта — диким воплем:
— А-а-а!..
Крутануло душегубку и понесло на волнах. Гудел кедрач, дыбились волны медведицами, скакали волчьим скоком. И уж не слышно было голоса старика, только видно было, как рвануло из стороны в сторону челнок и закрутило.
Пробормотал что-то про себя Павел, повернулся рывком и зашагал под ветер, не оглядываясь.
Выбирали по осени в Заволоке старосту. В один голос сходка: Павла Бирюкова!
Отказывался Павел от мирской чести:
— Не способен я, старики… Куда мне!..
Слышать не хотели заволокцы:
— Да ты у нас, Пал Анисимыч, щит!.. Иного такого нету и не было…
— Недостоин я! — вздыхал Павел. — Нет на мне божьего благословения… Грехи давят!..
— Бог те, Павел, простит!.. — гудели мужики. — Кто для ради мира грешит, не его то грех… Становись, правь!..
Отвесил Павел земной поклон старикам, принял посошок вожака. Годовалую пили по тому случаю травянуху всем миром, а вечером, в час поздний, пели хором об Исусе Христе, ходящем по земле в белых ризах.
И песни эти слышали с той стороны Катуни чужие мужики. Было их трое. Все как на подбор: долговязы, тощи, косматы. На плечах черных, изъязвленных — тысячеверстный груз. Спросил один у паромщика:
— Об чем поют там?
Глянул паромщик, прихмурился:
— А вы откуда?
— Рязанские мы…
— Эх-ха! А пошто сюда?..
Старший в онучах, посошок а руке, — отвечал без намека на улыбку:
— Блох ваших отведать охота…
Повесть
Без конца, без края тянулась хмурая, изрезанная хребтами тайга, и была она как стена: по эту сторону — беспомощный, измученный в неволе человек, а по ту — весь огромный мир.
Можно было стонать, мять, топтать в припадке бурной тоски постылую землю, — тайга равнодушно пела вокруг свою вековую дремучую песню.
Приходили из-за Урала вести, но чем дальше бежало время — тем реже. Близкие покидали Сергея, отпадая один за другим, как листья с дерева, поваленного бурей… И только ли о нем забывали те, с кем еще недавно делил он лучшее в жизни? По-старому ли крепка их вера в борьбу, в грядущие победы, в великий класс-мессию?.. Одних полонили стены университета, учеба, дипломы; других, с дипломами, потянуло золото акционерных компаний, отечественных и зарубежных. Он знал это из писем родителя, волжанина, работавшего в губернском земстве. Писала о том же и Тоня Игнатова, москвичка.
Девушка еще напоминала ему о своей дружеской привязанности, о светлых мечтах юности, о совместной работе под грозовым небом пятого года. Но вот и она примолкла. Не навсегда ли?.. Было это на исходе первого года ссылки.
Стояла осень, погожая, с звонким эхом на гранях тайги, с бездонно хрустальными высотами над нею. Как никогда раньше, сердце просило радости, ласки. Одна строка товарищеского привета с далекой родины, мимолетный, между строк намек на то, что не все еще под солнцем утеряно, и он, Сергей, приободрился бы, проникся бы надеждами. Но пусты и немы были дали по ту сторону тайги — и глохло, дичало сердце, переполняясь жуткой тревогою за судьбу их, немногих уцелевших под ударами царской опричнины.