В спальне жены было как в лазарете во время сражения: мебель спутана, толкались люди в белых халатах, пахло чем-то терпким и дурманным. Роженица лежала в подушках, с черными, остановившимися глазами, и крупные капли слез сползали по ее восковому лицу. Она не узнала его; у него тоскливо сжалось сердце. «Что с нею?» — спросил он у акушера упавшим голосом, покорно идя за ним в кабинет. Его успокоили: «Тяжелый случай, ваше превосходительство, но вы не волнуйтесь!»
Остался один в кабинете. В голове путались обрывки проекта об усиленной охране, а сердце полно было острой тревоги… Эти нехорошие недели, смута, разгул черни, — разве не он бегал по спальне больной жены, хватая себя за голову, бередя ее душу… И вот — результаты!.. Кто будет повинен в ее смерти?..
Ненависть к бунтовщикам разгоралась с новой силой, затопляла тревогу за жену. Он присел было к телефону, чтобы соединить себя с жандармским управлением, но тут показалась сияющая горничная.
— Пожалуйте!..
Губернатор сорвался с места, крупным шагом прошел в спальню, увидел в колыбели красный комочек на простынях и приник к холодной руке жены.
На один момент забыл вовсе о революции, о рабочих, бастующих на заводах, и о мужиках, громящих поместья.
— Лялечка, Лялечка, — горячо бормотал он и, всхлипывая, осыпал поцелуями холодную, беспомощную руку.
Потом, конфузясь чужих людей, неслышно прошел к себе, долго говорил по телефону с жандармским полковником и, улыбаючись, сделал то, над чем, не решаясь, провел долгие часы: подписал проект об усиленной охране.
Наступали суровые месяцы борьбы, тревог и первых побед.
Вся губерния стонала под топотом казачьих отрядов, тюрьмы ломились, день и ночь работали чрезвычайные суды, а он, как молодой дуб после грозы и ливня, пышно цвел в своем екатерининском доме, и все, кто видел тогда губернатора, заражались его необычайной бодростью и неутомимостью. Губернские дамы наперебой ухаживали за ним, чиновные люди, почувствовав прилив изумленной благодарности, с раннего утра и до поздней ночи жужжали в его гостиной, столпы дворянства подносили подарки «спасителю», и сам архиепископ Мефодий в слове к смиренной пастве совсем не двусмысленно назвал его архангелом, опоясанным мечом огненным.
А вскоре последовала высочайшая грамота о награждении начальника губернии за отличное усердие и особо выдающееся рвение орденом св. Анны 1-й степени.
В залах дворянского собрания был по тому поводу бал. Съехалось все именитое, что было в губернии. Играли три оркестра, и медноголосые звуки вальса всю ночь напролет разливались по площади.
Утром, на заре, за желтой стеною, пахнущей со стороны базара мочой, удавили еще трех мужиков-аграрников.
Полицеймейстер, бывший при казни, возвратился на бал, нашел в карточной игроков, подсел к ним и пошел на весь банк. Был он как пьяный, хохотал и дрыгал ногами.
Никто не понимал полицеймейстера, с брезгливостью взирая на его веснушчатые руки, сгребавшие выигрыш.
Но то были последние виселицы в губернии. Жизнь, выбитая из седла, водворена была на место, и конь, наглухо заузданный, в стальных латах, привычною поступью потащил свою ношу дальше по проторенной дороге.
В эту ночь не спалось губернатору. Заснул под утро и встал поздно, обрюзгший, желтый в лице, с коликами в печени.
Поезд стоял у самарского вокзала. За окном гудели человеческие голоса, звенели вразброд буфера, пиликала где-то гармоника. Назойливый бабий крик бился о досчатые стены вагона: «Молока, молока, молока…»
Губернатор вымылся, натянул пальто тяжелого синего сукна, достал из саквтшжа пустую бутылочку и направился к выходу.
В салоне сидел столяр и, сладко посапывая, разбирал с помощью перочинного ножа карманные часы.
Солдат (часы были его) стоял над ним, бубнил ему в ухо:
— Ой, не было б хуже!..
Столяр подбирал слюну, помалкивал: возиться внутри незнакомого и сложного механизма было всегдашней его страстью.
Завидя губернатора, солдат обеспокоился:
— Куды? Нет начальника!..
— Да мне он не нужен, — вежливо произнес губернатор. — Схожу молока купить… — И пошел к двери.
— Постой!.. — крикнул солдат, но было видно, что не знал он, как быть: и губернатора боялся отпустить, и не хотел покидать в недобрых руках часы.
— Пускай идет, — буркнул столяр. — Из окна последим!..
Ночью выпал дождь со снегом, и теперь в тугом свежем воздухе было бело и сине. Снег таял, выпячивая мокрый асфальт, с крыш капало, чирикали воробьи, в зеленоватом, свежеомытом небе бродили лохмотья облаков.
По всему перрону, на площадке, у будки, и дальше, по мокрой и снежной, точно обрызганной сметаной, линии были солдаты. Сидели кучами, вразвалку, пили дымящуюся бурду из жестяных кружек, жевали хлеб. Тут же искали вшей в портках, стоя в исподнем.
Перекликались и весело гоготали, будто для них не существовало долгопутного изнурения, точно грязь и вши, забота о семьях и тревога за будущее не мучили их.