Наконец, третья по счету вечерняя трапеза обрела тревожные отличия от предыдущей, мутно отражая движение мыслей графа Ротари. Граф вдруг снова вознамерился слушать песни барда Турвара Си Неуса и даже велел поднести тому серебряную чашку с дюжиной ягод можжевельника. Бард, на мое удивление, заглянул в нее, будто в змеиную яму.
- Пой в меру, но верно, - испытующе велел граф со своего возвышения, вновь усадив певца ближе к себе, на ступени. – Воспой вчерашнюю удачную охоту, не более того.
Да и вправду, граф вновь испытывал в барде невиданную баллисту, чью силу узрел в прошлый раз.
Всё удивляло в тот вечер своей обыденностью и отсутствием чудес. Турвар Си Неус тронул струны арфы, и они откликнулись вовсе не шквальным порывом испуганных птичьих душ, сорвавшихся с озер небытия, а разве – зыбкими дверными сквозняками. Бард и сам с удивлением послушал эти негодные для вечности звуки. Тогда он осторожно, как скорпиона, достал теми же пальцами из чашки столько ягод можжевельника, сколько мог так достать, то есть как раз по числу своих струнных пальцев, и засунул ягоды за щеку. Потом он уже знакомым движением обтер пальцы о то самое место на накидке, что уже давно залоснилось и задубело, и негромко, как бы не будя арфу, запел. Песня его показалась мне привычным отчетом монастырского эконома о купленной на рынке снеди – всего-то с умножением каждого плода земного надвое, большее – натрое. Однако граф внимал с удовольствием, а когда так и не проснувшиеся толком струны утихли на два вдоха дальше самой песни, даже похвалил барда одним словом:
- Можешь!
Бард, так же сидючи, сделал короткий благодарственный поклон, и я на миг похолодел весь: почудилось мне, что он выплюнул в серебряную чашку свои глаза. То были, однако, ягоды, из опасения так и не разжеванные. Берег себя бард для заклания.
Ярл Рёрик, тем часом, с молчаливой благодарностью пил немало – двумя-тремя левиафановыми глотками спускал в утробу все, что ему подливали до краев. На его обыденные и ненужные будущей славе застольные подвиги граф в тот вечер тоже смотрел с необъяснимым удовольствием и доверием. Чем дальше, тем большим чудом казалась мне сама обычность трапезы. За сим положил себе пить не больше стрижа на лету, чем – и невольной молчаливостью в придачу – обижал аббата, столь же привычно занимавшего часть мира между мною и хозяином замка.
Внезапно раздался гулкий удар, будто грозный и не в меру поздний путник ударил в ворота: ярл Рёрик вдруг упал лбом на стол и замер. Не видевшие падения той большой головы, вздрогнули. Страх встрепенулся было в моем сердце: уж не отравили ли небезопасного гостя! Но некто во мне вкупе с самим графом тут же посмеялся над тем подозрением: ярл не мог погибнуть столь обыкновенной придворной кончиной.
- А я-то все недоумевал, когда же северный медведь за свою добрую спячку примется, – хлопнув в ладоши, порадовался чему-то, без сомнения, тайному граф Ротари Третий Ангиарийский. - Неужто до самого Рождества дотянет! Не дотянул.
Все гости поддержали хозяина смехом осторожным, вполгорла, дабы не прервать на свои головы ту, едва начавшуюся спячку грозного северянина.
Граф только двинул бровями, сам щеголяя единственным чудом, на кое был способен: брови его тотчас подняли будто прямо из-под земли четвёрку слуг. Те бережно подхватили ярла, но поднять его так и не смогли. Чудо не вышло вконец, и графу пришлось двигать уже рукою, чтобы привлечь к делу не слуг, а крепких стражей – достоинство ярла того заслуживало. Ярла унесли немалым отрядом.
В то же время навалилась и на меня зимним медведем ужасная сонливость, и в памяти моей остаток дня отложился лишь нежданным и безвидным, по причине ночного мрака, явлением барда в той овчарне, где я уже успел належать теплое местечко. Смутно помню, как бард растолкал меня, искренне желая предупредить мое грядущее изумление:
- Жрец, позволь разделить ночь в твоем обществе, - не просил, а прямо требовал он. – Тебе надобно быть свидетелем того, с чего начнется завтрашний день. Будь спокоен, сие не то, зачем ты здесь нужен. Просто прошу, раз уж нас несет одна река.
Меня уже так разбил сон, что ни дурного, ни опасного в его словах не услышал и, кажется, заснул вновь раньше, чем что-либо сказал ему в ответ. Верно, мое молчание бард принял за согласие.
В новый день разбудила меня собственная смерть от падения башни Силоамской. Снилось, будто мне единственному среди уже обреченных быть раздавленными, как мокрицы, предстает во взоре ее опасный крен, однако ноги мои немеют и вязнут, и вот нет никаких сил спастись из раздающейся в стороны и густеющей тени. Прочие же, глупцы, вокруг меня шустры, однако суетятся земными попечениями, именно как мокрицы, коим недосуг задрать головы, а и глотка моя пухнет и вязнет, и нет мне назначенья стать хоть для ближних моих по общей беде пророком и спасителем. И вот уже раздается надо мной судный глас: «Что ты сделал? Говори, что сделал?»