А уж как потом воссел Карл во главе пиршественного стола не гостем, а истинным хозяином не замка сего утлого, а всего сумрачного мира вокруг до самых его окоёмов, воссел с железной лангобардской короной на голове, показавшейся на нем малой, как с ребенка-принца снятой – то на едва стерпимое смирение, печаль и поклонение самих покоренных им лангобардов!
Теперь и к самому прозорливому волхву нечего было ходить: всякий меч, хоть и Беовульфов, расколется от удара по этому грозному варварскому идолу, коего чудесным образом оживили, вдохнули в него человечью душу и – вот прошел он Таинство Святого Крещения, победив отныне и присно и во веки веков всех прочих варварских идолов. Господи, помилуй!
Отмаливался я от того наваждения куда истовее, чем молился за успех бардова дела, что само чудилось мне наваждением худшим первого.
Карл восседал посреди стола правой своей половиной, одетой в злато-черном одеянии, а левой – в нежно голубое, и улыбался тонким ртом, вырубленным секирой-франциской из плоти столетнего ясеня.
Господи, помилуй! Где тут место было заговору, если от тесноты за столом ни локтем не двинуть, ни коленом – сразу в соседа угодишь, чтобы в ответ тут же в висок кулачищем получить! Гостей набилось в залу куда больше, чем хозяев, продуха не хватало, как в бочонке с солеными сардинами. И сам дух стоял – под стать: крепко несло не верховой дорогой, не потной седельной кожей, долгое время липшей к ягодицам и бедрам всадников, а теми же сардинами. Постился и в дороге Карл к Рождеству Христову, и все его войско пропахло рыбой. Сам апостол Павел похвалил бы такую агапу, а святой Петр, верно, и вовсе бы изумился, не к своим ли рыбарям попал. Тут можно было выпускать осьминога живым – поплыл бы он в густом морском духе над головами пирующих всем на забаву, да, вроде уже тыкал сам Карл ножом одну из его поджаренных щупалец-плетей.
А уж в деле выпивки даже за здоровье самого повелителя Запада – и вовсе стоял Великий пост. Долгими молитвами замаслены были все здравицы. Сам Карл хмелеть не любил и вокруг себя хмельных не терпел. Слабое послабление разрешил только в честь долгой дороги на холодном ветру и в благодарность за гостеприимство поверженного им же народа лангобардов. Здравицы в свою честь велел не считать, а позволил пить только молодое вино, разведенное родниковой водою на две трети. Такое разведение сам Плутарх почитал на своих симпосиумах коренной поддержкой беседы на философские темы, а вовсе не о подвигах, ради коих требовалось разведение один к одному, и уж никак не о любовных утехах, кои можно было поддерживать двумя третями вина или просто по-скифски – не разбавляя.
В стенах замка графа Ротари выходила расточительная профанация: кому тут было философствовать? И с какой стати? Разве что выгнать всех званых да оставить лишь избранных. Вот – Карла, довольно поднаторевшего в науках силами мудрого аббата Алкуина, коего он посадил по левую руку. Потом, значит, – и самого престарелого аббата Алкуина, источавшего нестерпимую вьюгу мудрости и своими сединами, и рассеянным взором утомленного дорогой старика. И уж заодно – меня, грешного Иоанна, хоть для диспутов и не годного, но к месту и по приказу способного повторить слова из нужных мест от Климента до Иоанна Дамасского, не говоря уж о праотцах. Господи, избавь меня от гордыни и неуёмного тщеставия!
Покуда не император, а попросту франкский кайзер, огромный Карл со смехотворной короной на темени тихо попивал свой любимый яблочный сидр. Напасть на него с мечом ярла Рёрика можно было разве лишь самому графу Ротари, сидевшему по правую руку короля, да и то - не тотчас, а через рослую дочь франкского короля, Ротруду.
Да, засвидетельствую лишь, что прямоносая и с правильно рубленым лицом дочь Карла была германской статью в отца, хороша собой, хоть и великовата – и довольно, молчок. Написал выше сие
Карла, тоже, видать, заранее наслышанного про некие баснословные подвиги Рёрика, такой дорожный сюрприз в меру тронул и повеселил. Место ярлу на пиру досталось куда как почетное для чужака, пусть и знатного: прямо перед Карлом, внизу, первое левое за средним столом.