Да, все напрасно, и все же она терпит, как и бесчисленные ее сестры. Она стонет: «Это невозможно вынести! Хоть бы уж конец, тот или другой!» Но этому нет конца, и она продолжает терпеть. Она терпит, потому что надо думать о ребенке; потому что нужда, голая нужда взваливает на нее все новые обязанности; потому что надо писать на военно-полевую почту и в письмах не должно сквозить уныние; потому что надо работать не покладая рук, чтобы выгадать еще и на посылки… Потому что каждый новый день уже спозаранку хватает ее за горло своим железным «ты должна!», потому что нет времени сложа руки предаваться горю.
В конце концов Гертруд Гудде все же уснула, как в конце концов каждую ночь засыпала, измученная страхами. Еще дважды будили ее сны этой ночью, и все с тем же, с детства знакомым ей страхом глядела она в темную ночь и прислушивалась к буре. Первый раз она легла неудачно, огромная тяжесть сдавила слабую, хилую грудь, и Гертруд приснился тот страшный сон, что преследовал ее уже не однажды, с тех пор как она уяснила себе смысл примелькавшейся фразы того времени: «Мнимо умерший, погребенный в общей могиле».
…Вместе с Отто и другими лежала она в могиле — живая среди мертвых — и пыталась вырваться наружу… О, как могут люди так мучить друг друга! Как может человек, не лишенный сердца, даже говорить о таких вещах! Уставясь в темноту, не смея вздохнуть, старалась она отогнать эти ужасные видения.
Зато третий сон был почти прекрасен. Она сидела с Отто в зеленеющем весеннем саду, и Отто достал из кармана своего защитного мундира длинную флейту: «Я сам ее вырезал, — сказал он. — А теперь я тебе что-нибудь сыграю!»
И он стал ей играть, а когда заиграл, из каждой дырочки выпорхнула птичка. И птички остались сидеть на флейте, их чириканье и щебетание слились с ее пеньем. Это звучало невыразимо прекрасно. Она склонялась к Отто все ближе и ближе и наконец обхватила его руками. И тогда он сказал ей: «Не обнимай меня так крепко. Ты же знаешь, Тутти, я умер, я только прах и тлен».
И хотя она это знала, она обняла его крепче прежнего. И тогда он словно растаял в ее объятьях и туманной дымкой развеялся по весеннему лесу, и уже откуда-то издалека донеслось к ней пение флейты вместе с щебетом и чириканьем птиц.
Это и разбудило ее. Ветер за окнами немного утих. Будильник показывал половину пятого. Пора вставать!
Дрожа от холода, стояла Гертруд Гудде в настывшей комнате. Тоскливо поглядела на печку, понимая, что если затопить сейчас, потом им придется весь день мерзнуть. Только на той неделе можно будет купить уголь, а она уже израсходовала чуть ли не всю свою норму брикетов.
Наконец, взяв газету, она скомкала ее и сунула в топку. Зрелище горящей бумаги ее оживило: один вид яркого пламени давал обманчивое ощущение тепла. Бумага в печкё совсем почернела, покамест Гертруд умылась, натянула платье и пальто.
С минуту постояла она у постели Густэвинга. Ребенок крепко спал, но он проснется еще до ее возвращения. Его разбудит голод. Помня про это, она вынула из кухонного шкафа хлеб и отрезала ломтик, тщательно прикинув на глаз его величину: как будто маленький и в то же время непозволительно большой. Сделав из нитки петлю, она подвесила его к сетке кровати.
Она улыбнулась, представив себе, как обрадуется Густэвинг этому утреннему привету. Мальчик совсем как отец: он примется за хлеб обстоятельно и серьезно и будет долго и со вкусом разжевывать каждый кусочек. Хоть это и не добротный хлеб мирного времени, а непропеченный военный хлеб с клейкими прослойками картошки. Говорят, в него подмешивают опилки и песок, да вряд ли: он и так достаточно несъедобен.
Она тщательно заперла шкаф и положила ключ в карман. Как ни мал Густэвинг, голод и ребенка научит. Недавно он умудрился сам открыть шкаф, — настали поистине черные дни. Сама она уже привыкла ходить голодной, но каково отказывать ребенку в самом необходимом…
— Не могу же я четыре дня ребенка голодом морить, — доказывала она в карточном бюро. — Ведь он может умереть.
— Этак каждый придет, — пожал плечами чиновник. — У одного карточки сгорели, у другого их украли. Этот все потерял, а у вас ребенок съел весь хлеб. Вы бы получше за ним присматривали! Нет, ничего не выйдет!
"Хорошо, хоть золовка Эва принесла им немножко хлебца…
Она еще раз тихонько подергала дверцу шкафа. Нет, не поддается. Еще раз посмотрела на Густэвинга. Ребенок спал. Она выключила свет и вышла на лестницу. Ровно пять часов, самое время.
На лестнице было темно, но чьи-то шаги уже ощупью спускались вниз, чьи-то тяжелые башмаки устало топали, поднимаясь наверх. Во втором этаже открылась дверь, выпуская человека. В тусклом свете коридорной лампочки она видела, как он на прощание поцеловал жену. А потом начал безмолвно спускаться рядом с ней, нащупывая ногой каждую ступеньку, — и вдруг обхватил ее за бедра и зашептал: