Читаем Железный Густав полностью

— Ах, ты справедливости ищешь? — взъелась на нее первая. — Уши вянут тебя слушать! Справедливости захотела! Да ты сто раз подумай, прежде чем такими словами бросаться! Где ты видела справедливость? Отдай им золото и преспокойно ложись в постель с муженьком. А нет у тебя золота, засранка ты, — значит, не видать тебе мужа!

— Всех не переслушаешь… — сказала вторая нерешительно.

— Знаем мы эту справедливость… — не унималась соседка. — На днях мне опять просунули писульку в дверную щель. Я эту их брехню и не читаю. Одна трепотня. Чтобы мы, значит, разбили наши цепи, и прочий вздор — пусть бы, кто это печатает, сам разбил свои цепи, а мы посмотрим, как это делается. Кабы они поразбивали свои цепи, не стали бы они от света хорониться и втихомолку писульки подбрасывать!

Кое-кто засмеялся.

— А что, скажешь нет? — продолжала женщина уже спокойнее. — Одна брехня! Но уж эту писульку я прочитала. Сверху стоит: «Ме-ню» (она произнесла: ме-ну). Это значит — чего они у себя кушают. А ниже: «Императорская ставка, Гомбург фор дер Хехе». С каких это пор Гомбург фор дер Хехе стал фронтом? Я так всегда думала, что это немецкий город!

— Этого тебе не понять, — вмешалась в спор третья женщина. — Для этого ты умом не вышла. Ведь кайзер-то Виллем у нас один, а таких, как твой Эмиль, — или как его звать, — сотни тысяч…

— Сама ты умом не вышла, — ответила первая уже спокойнее. — Ты ведь моего не знаешь! А знала бы, как я его знаю, не говорила б, что таких тысячи. Другого такого на свете нет!..

Разговор продолжался. Обе кумушки еще долго толковали об Эмиле и о Виллеме, о его меню в семь перемен — все с французскими названиями. Но уж в этомфранцузском они разбирались. Долго еще толковали они, то распаляясь гневом, то впадая в жалобный тон, но так ни до чего и не договорились, это была привычная, давно обговоренная тема — лишь бы время скоротать.

Гертруд Гудде стояла на своем девятнадцатом месте. Она слушала — и не слышала. К сердцу подкатывал ледяной озноб, и не только от зимней стужи. «Отпуск, — думала она. — Он уже два года с лишком на фронте и ни разу не приезжал в отпуск. Я ему не пишу об этом, и он тоже молчит. А ведь на Западном нет человека, который бы, по крайней мере, дважды не побывал в отпуску. И только он…»

И снова она раздумывает, хотя уже сотни, тысячи раз все передумала. Почему он не едет? Ему там известно, как обстоят дела в тылу; хоть она ничего не пишет ему про нехватки, к ней то и дело звонит какой-нибудь отпускник. Он передает ей продуктовую посылку: немного смальца, фунта два шпика, сахар, а как-то даже фасоль…

— А почему Отто домой не отпускают? — спрашивает она приезжих фронтовиков.

Те смущенно пожимают плечами, они окидывают ее взглядом…

— Этого я не знаю, — говорят они, — может, он сам не просится…

Они смотрят на нее, а ей и спрашивать не хочется. Они так странно на нее глядят, может, они думают: «Была бы у меня такая жена, я бы тоже не очень-то просился в отпуск…»

Поначалу она думала, что Отто потому не дают отпуска, что он там плохо справляется со службой… Но когда пришло известие насчет Железного креста и когда его произвели в унтер-офицеры… Не может быть, чтобы ему отказывали в отпуске, должно быть, он в самом деле не хочет?..

А те все свое долдонят… Ледяным холодом веет от их разговоров, жизнь представляется безнадежной, кажется, на свете не осталось человека, способного беззаботно смеяться. Теперь, когда человек смеется, лицо у него перекашивается в горькую гримасу. И Тутти заставляет себя думать о другом, она думает о своем ребенке. Густэвинг все просит: «Мамочка, расскажи еще раз… Расскажи мне сказку про бывалошную булочную».

И она рассказывает ему сказку про булочную, хоть это вовсе и не сказка. Она рассказывает, как три — нет, даже два года назад она заходила в лавку и только пальцем показывала: «Восемь булочек. Четыре слойки с помадкой, два батона…»

— Ну разве тебе кто даст два батона? Как это можно, мама?

Но булочник и правда, давал два батона, да еще спасибо говорил, потому что она так много всего накупила. Необъяснимая загадка! Мальчик сидит у нее на коленях, глазенки блестят. Мама должна показать, как она принесла домой весь этот хлеб. Пусть представит, как нарезала его ломтями — этот кусок папе, этот маме, а это Густэвингу…

— Покажи еще раз! Ой, мамочка, столько бы я ни за что не съел! — И тут же, усердно кивая: — Нет, съел бы! Я бы и больше съел! Давай, мама, попробуем! Съем я или не съем? Один только раз, ну, пожалуйста, мамочка!

А в заключение нескончаемое выпрашивание — один только кусочек, ну ломтик, ну пол-ломтика, ну хоть корочку…

Ледяным холодом веет от разговоров этих женщин, да и от собственных мыслей. Одно другого стоит!

Но, слава богу, думать уже не надо. Женщина перед Гертруд Гудде говорит с волнением:

— Он снимает ставни! Хоть бы никто не наступил мне на деревянные башмаки. Последний раз я из-за этого пятнадцать мест потеряла. Поосторожнее, милочка, ладно?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже