Я шагнула к нему. Он в негодовании махнул рукой, и со стола, из-за которого он вскочил, когда я ворвалась к нему, посыпались бумаги, ручки, скрепки, все его продюсерское канцелярское хозяйство — он, как обычно вечером, копошился с бумагами, с контрактами, с договорами. Он занимался устройством концертов Любы Башкирцевой. Он занимался твоими концертами, дура! Он сделал тебе судьбу! Он сделал тебя певицей! А ты… А ты нападаешь на него, обвиняешь его в том, чего он, ты сама поняла это лишь сейчас, не смог совершить. Гляди, у него даже в глотке все слова смерзлись.
«Ну, прости, — сказала я, отступив на шаг. — Ну, я погорячилась…»
Он отвернулся от меня к стене. Он молчал.
Это молчание многое сказало мне. Оно сказало мне: «Ты не думаешь, Алла, что я могу устать от твоих выходок? Я тебя создал, и я тебя разобью молотком, живая статуя. Не думай, что ты тут дирижируешь оркестром. Я заказываю эту музыку, я и плачу. Я хозяин и барин».
Дело плохо, Алка. Просить прощенья?!
Ну, уж до такого унижения ты еще не дошла.
И все же надо сказать хоть что-ниубдь. Молчание затягивается. Впору одеться и уехать вон из дома. И, быть может, навсегда.
«Извини, Юра, — выжала я из себя, как краску из тюбика. — Ну, извини. Мне страшно. Мне просто страшно».
Когда я сказала — «мне страшно», - меня снова, как это часто бывало со мной теперь, забила мерзкая дрожь.
Он присел на корточки и молча стал собирать с пола бумаги и ручки. Собрал. Положил на стол. Все молча. Повернулся ко мне спиной. Все, Алка, кончен бал, погасли свечи, и в тюрьме твоей темно. Нет, нет, это временная ссора, это пройдет! Он простит тебе! Он же не хочет, чтобы Люба Башкирцева умерла во второй раз… Он не выгонит тебя… Он не накажет тебя…
Я сказала ему в мускулистую, нервно вздрагивающую под рубахой спину: «Юра, прости». Я унизилась как могла.
И тогда он повернулся ко мне. И подошел ко мне. Мои глаза уже набухали слезами. Я уже позорно, гадко плакала, откровенно ревела, хлюпая носом, уже прижималась мокрым лицом к его рубахе, оставляя на белом хлопке грязные отпечатки потекших теней.
И он обнял меня, мой железный продюсер. И я обняла его за шею, и рыдала уже взахлеб, будто прощалась с тем, что уходило безвозвратно, навсегда, и Беловолк тихо гладил мои уже отросшие — пора было делать модельную стрижку — крашеные волосы.