Джессике, Фрэнку, Рите и Зубрику дали срок. Каждому — свой. На последней очной ставке Рита подожгла меня глазами и кинула мне в лицо: «Единственное, о чем жалею, — даже не о том, что не убила тебя, шлюха. О том, что не сорвала у тебя с шеи мое бриллиантовое колье. Оно мне дорого как память». Теперь Рита сидит в российской, совсем не фешенебельной тюрьме, и у нее есть время для разнообразных воспоминаний. О Джессике и Фрэнке я, с тех пор как их посадили, не знала ничего. Тяжко, должно быть, сидеть за решеткой в чужой стране. Там, у них, в американских тюрьмах, наверное, чисто и сытно, фрукты к обеду, волейбол на свежем воздухе, полезный труд, не особо обременительный. Какова наша родимая тюрьма, я знала по рассказам красноярской шпаны и московских вокзальных парней. Небо и земля, я думаю. Не знаю, еще не сидела.
Бахыт Худайбердыев исчез из Москвы безвозвратно. Его искали все службы и всеми способами. Подключали Интерпол. Пока не нашли. Розыск — долгоиграющее дело. Может быть, его выудят, как рака, за его тонкие усики, откуда-нибудь из Саудовской Аравии или из Венесуэлы. А вероятней всего, его не найдет никто и никогда. У него слишком много денег, чтобы купить себе жизнь инкогнито, под другим именем и с другим лицом, и слишком острый нюх на преследователей и волчий гон.
Мне не давал покоя только тот раскосый, похожий на Каната молодой человек, которого я однажды видела через стекло автомобиля на Садовом кольце, когда мы все, водители, томились в очередной занудной пробке. Я осторожно спросила Каната, есть ли у него дети — от жен или вообще от каких угодно женщин. Он покосился на меня, сгреб меня в объятия. Совсем близко от себя я вновь, в тысячный раз, увидела коричневое, раскаленное стоянием у мольберта, широкое блюдо скуластого худого лица, смоль веселых глаз, кипящую в узких, прикрытых эпикантусом щелочках. Сейчас его глаза всегда лучились счастьем. Прежде чем ответить мне, он стал целовать меня, и мы целовались долго, забыв, о чем говорили. Мы больше не курили опия — мы сами были друг для друга опием. Бамбуковые трубки, как память, висели, прибитые крест-накрест к стене нашей парижской мастерской. Отпустив меня, отдышавшись, улыбаясь, осторожно погладив пальцем мой шрам под подбородком, он сказал:
«Да, конечно, есть. Он был еще маленьким, когда я оставил его в Москве и эмигрировал в Америку. Меня же выслали в двадцать четыре часа, Аллуся. Ты знаешь, что это такое, когда тебя высылают из страны в двадцать четыре часа?»