Черненькая киска смотрела на него так внимательно, что ему стало не по себе.
— А ты меня узнала, узнала!.. Да, мои фотографии раньше в журналах печатали… давно, двадцать лет назад… тебя, крошка, тогда еще и не свете не было… с какого ты года?..
— Ни с какого. Витя, мерси!.. Ставь все на стол и исчезни, — черненькая быстро протянула ошалевшему официанту зеленую купюру, — на тебе, провались… — Она снова уставилась на него. — Ну, давай посидим, — весело сказала. — Ты забавный. Ты очень, очень хороший. Я тебя приметила давно. Я увидела тебя первый раз с улицы. Из-за стекла. Ты всегда тут водку пьешь? Почему ты был знаменит, а сейчас не стал?
Он смотрел на черненькую, коротко стриженную девушку, и ему было радостно, как в детстве. Если бы не этот странный, комарино зудящий зуммер внутри него, под ребрами, в висках.
— Потому что, — назидательно сказал он, улыбнулся, и его желтый клык выставился хищно. — Ничего нет нового под солнцем, все люди то воспаряют, то низвергаются в пропасть. А потом все становится костями и прахом. Понятно, крошка?.. Где я тебя видел?! — почти крикнул он, и из-за соседних столиков на него оглянулись возмущенно.
Она налила водку в рюмки сама. Чокнулась с его рюмкой.
— Давай за встречу, художник. — Ее блестящий глаз глядел озорно, завлекательно. Может, она уже где-то выпила? — Я-то тебя вижу впервые.
Он поднял рюмку. Поднес к глазам. Посмотрел на нее сквозь водку, как сквозь алмаз.
— Вспомнил, — вышептал он довольно. — Все вспомнил. Ты нью-йоркская певичка Люба Башкирцева. У тебя был концерт в нью-йоркском порту, для докеров, на открытом воздухе, в тот день, когда я… ну, словом, когда я убегал… уплывал… я… бежал!.. — он махнул рукой. — Мне надо было убежать, вернуться… понимаешь, вернуться… а на самолет у меня денег не было… уже не было… и я…
Она смотрела на него, широко распахнув глаза.
— Ишь, реснички-то накрашенные, неподъемные какие… Хочешь, допьем это дело, доедим, — он взял пальцами из тарелки ломоть буженины, засунул в рот, — а то и не доедим, соберем в кулечек… и еще бутылочку возьмем, в ночь, про запас… и рванем ко мне?.. Ко мне в мастерскую… И я вспомню, расскажу тебе, когда там… когда я…
— Когда вы убегали из Америки в Россию? — четко спросила чернявая. Он обрадованно кивнул.
— Вот-вот… да-да… А ты… а ты правда Люба Башкирцева?.. Это ведь ты?.. Я хлопал тебе… в порту… я кричал тебе: браво!.. Русская девка всех ниггеров за пояс заткнула!..
Алла смотрела на него все так же, широко открытыми глазами, не мигая. «Как кукла», - подумал он.
— Да, — кивнула она. — Да, я Люба Башкирцева. Ты угадал. И мы сейчас пойдем к тебе. Как ты хочешь.
Он долго возился с ключом. Забухшая дверь с трудом поддалась. Великий художник Канат Ахметов жил, существовал, прозябал в подвале неподалеку от Казанского вокзала, в Рязанском переулке. Она переступила порог и чуть не упала — вниз сразу же, за порогом, обрушивались три крутых ступеньки, а свет Ахметов не успел зажечь. Он вцепился в ее локоть и удержал ее.
— Ножку не сломала, примадонна?.. Вот и ладненько!.. Проходи… Дай шубочку сниму, поухаживаю за тобой, повешу… М-м-м, какая шубочка… Любочка… У меня, в моем логове — сама Любочка!.. Баш-кир-це-ва… Да ведь и я тоже не лыком шит, а, Любашечка?.. Выпьем… закусим… Закусочку взяла из ресторана?.. «Парадиз» он и есть «Парадиз»…
Он зажег свет. Тусклая лампа под потолком. Как он работает здесь при таком тусклом свете? Алла огляделась. Да, логово. Логово волка. Старый волк лежит на холодном полу и рычит, есть хочет. И пить. Напиться, чтобы заглушить скорбь. Он узнал ее, сказал он. Беловолк сделал из нее копию Любы. Теперь ее все узнают на улицах. Хорошо, она ездит в машине.
— Машина у тебя классная, — пробормотал он. — У меня тоже раньше была… там, в Нью-Йорке. Я разбил ее в пух. Ну?.. Нравится у меня?..
НРАВИТСЯ. Какое слово. Алла проглотила слюну. Облизнула сухие губы. Огляделась. Подобралась вся, сжалась в комок.
Ей не могло здесь НРАВИТЬСЯ.
Грязное и нищее жилище не могло испугать ее — она за всю свою маленькую жизнь навидалась таких жилищ выше крыши. Со всех сторон ее обступали Чудовищные Вещи. Такие, каких она никогда не видывала — и не могла бы увидеть нигде. Кроме как здесь. В мастерской в прошлом знаменитого, а ныне забытого, спившегося, проспиртованного до костей, нищего художника Каната Ахметова.
Прямо на нее глядела голова Медузы Горгоны. Она была сделана из настоящего черепа. Вместо волос-змей Ахметов приклеил к голому черепу Горгоны портняжные метры. Они свисали до полу, шевелились на сквозняке — хозяин не закрыл форточку, холод гулял по каморке. Зубы Горгоны скалились, пустые глазницы черно смотрели на Аллу. Огромная скульптура из двух стульев, водруженных друг на друга, увенчивалась глиняной тыквой и разбитым ночным горшком, из которого выползали — она вздрогнула, попятилась, взяла себя в руки — черные тараканы. Как настоящие, черт возьми, да они же картонные… из папье-маше… искусно крашеные. Нет, настоящие! Только мертвые… высушенные… наклеенные на дерево, на дерматин…