Илонка, неужели это мы? Те самые, что в двадцать лет, оборванные, голодные, долбили кирками землю на строительстве железнодорожного моста? Те, что строили техникум, работали бесплатно, по ночам учились, а в день Первого мая шли на демонстрацию с букетами сирени, и красные стяги развевались над нами на светлом ветру? Алчные, обезумевшие гарпагоны и гобсеки — это мы? Это мы по вечерам, сев рядышком, подсчитываем, сколько долларов скопилось у нас на счете в банке Фрипорта, и прикидываем, не лучше ли вклады в долларах перевести в швейцарские франки, потому что франк есть франк? Неужели это мы — те, кто не дружит ни с кем в колонии, ни с семьей французского инженера, ни с монтажниками из Швеции, потому что видим, как они приезжают из Фрипорта, привозя оттуда замечательные куски говядины, красиво, аккуратно завернутые в целлофан, яблоки, упакованные — каждое в отдельности — в шелковистую бумагу, норвежскую красную икру, мороженую вишню и французское шампанское? Разве мы вправе принять от них приглашение на ужин, зная, что не сможем ответить им тем же? Не говоря уж о том, что и французский инженер, и швед-монтажник, и венгерские крановщики, шоферы, инженер-электрик и приборист — все они на тридцать лет моложе нас и зовут нас дядей Гезой и тетей Илонкой. В общежитии венгерских монтажников, в длинном бетонном бараке, одни только холостяки, которые устраивают грандиозные попойки (мешают пиво с какой-то гадостью) и карточные сражения в «ульти». Но я не люблю карты и ни разу не ходил к ребятам уже по той причине, чтобы не оставлять Илонку одну. С наступлением темноты мы забирались под москитные сетки и пытались поймать через реки, пустыни и джунгли заплутавшуюся радиоволну или писали письма девочкам, будапештским друзьям и брату Фредди в Янгстаун, в штат Огайо, чем-то напоминая потерпевших кораблекрушение, бросающих в море бутылки с записками.
Мы с удивлением разглядывали письмо, написанное рукой Кати. Как это где? В нашей спальне, в столовой и в передней. И только тогда до нас дошло: господи, как же это? В трех комнатах уже живут они, наши дети, три семьи. Мебель разделили, поменяли местами, может, даже свалили где-нибудь в кучу, на книжной полке теперь цветочная ваза или кипятильник и кофейные чашки. Стены наверняка размалеваны. Я и раньше сколько раз ругал Аги, когда она принялась таскать домой немыслимые плакаты, украденные таблички с названием улиц, магазинные вывески, старые утюги, керосиновые лампы, конские подковы. И наверняка сейчас три магнитофона рычат одновременно в каждой из трех комнат, и три телевизора, и три транзистора, а если выстиранное белье не умещается в ванной, тогда бельевой шнур протянули через всю комнату, и на нем уже висят блузки, носки, трусики. Конечно, этот вопрос они не должны были задавать нам в письме, а должны были все вместе собраться — три дочки и три зятя — и обсудить, кому из них на месяц переселиться к подруге, в гостиницу, на дачу или куда-нибудь там еще! Нельзя же писать родителям: где вы собираетесь жить во время отпуска, в квартире для вас места нет. Конечно, и для них все это непросто: получить от нас вдруг такое письмо. Они ведь тоже работают, куда они переедут, к кому? То есть как это «вдруг»? Мы уже давно собирались в отпуск летом, и еще задолго до нашего письма девочки должны были бы спросить у нас: каковы ваши планы на отпуск, не тоскуете ли вы, папа и мама, по дому, что вы надумали, как решили? Но девочки пишут редко, о себе — почти ничего:
Неомагноль мы постоянно просим прислать, расходуем его ведрами. В одной из посылок с неомагнолем оказалась маленькая картоночка с нарисованным на ней зайцем. Когда девочки были маленькими, Агику звали Зайчиком. Илонка, обнаружив рисунок, расплакалась. Я убрал зайчишку в бумажник и, когда отправлялся на вездеходе по непроезжим дорогам инспектировать монтаж, часто доставал рисунок и, положив на ладонь, подолгу любовался им.