Самое ужасное, что, если ты когда-нибудь это прочтешь, меня уже не будет, я не смогу улыбнуться и все мои извинения покажутся какими-то надуманными. Если я выкарабкаюсь из того, что мне предстоит, мы, наверно, опять заживем так, как сейчас, будем всячески избегать разговоров о том, что может напомнить тебе или мне, почему мы, собственно, здесь очутились. Тогда ты этого не прочтешь, ведь я пишу это только для того, чтобы молчание когда-нибудь кончилось. Пишу, потому что предчувствую, что не выкарабкаюсь, и очень уж не хочется умереть, зная, что даже не попыталась рассказать все как было и нарушить молчание, которое мы с тобой словно признали наилучшим выходом для живых, если не для мертвых. Прости за похоронную ноту. Настроение у меня не похоронное, я просто к этому готова. Может, я все время это чувствую, с тех самых пор, как тот врач в Лондоне посоветовал мне не надрываться и бросить работу на «скорой помощи» при затемнении. Может быть, мысль о том, что мне надо втиснуть как можно больше своей жизни в возможно более короткий срок, и толкнула меня на поступки, которые люди, уверенные, что проживут свои положенные семьдесят лет, сочли бы поспешными и безрассудными.
Если я права и мои предчувствия не просто болезненные фантазии, странно подумать, что человек, на вид вполне здоровый и крепкий, на самом деле всего лишь неправильно решенная задачка по физиологии! После маминой смерти я боялась, что заболею раком. Потом боялась опухоли мозга, думала, не от этого ли мое плохое зрение и головные боли. Всеми этими премудрыми болезнями болеют и индийские крестьяне, но они — только цифры в статистике, показатели рождаемости, смертности и средней продолжительности жизни. Я часто жалею, что не могу думать о себе как о ком-то столь же безымянном, кого сразила рука божия (если я окажусь сраженной), а не что-то такое, про что врачам все известно и к чему они могут тебя подготовить.
Но тут вот еще что: с медицинской точки зрения у меня, я чувствую, только один изъян, и объясняется он тем, что я сложена не наилучшим образом. Доктор Кришнамурти, как и тот врач в Пинди, поговаривает о кесаревом сечении. Я сказала, что не хочу. Может, это тупое упрямство, но ты не представляешь, насколько для меня важно проделать все как следует. Не хочу я, чтобы меня разрезали и вынули ребенка искусственно. Я хочу его родить. Хочу сама дать ему жизнь, а не так, чтобы ему, или мне, или нам обоим жизнь спасали умелые врачи. Хочу с чистой совестью довести до конца то, что и начала с чистой совестью. Мне кажется, доктор Кришнамурти это почти понимает. Он так странно на меня поглядывает. И вот еще за что я тебе так благодарна — что ты никогда даже в мыслях не делала разницы между английским врачом и индийским и уж тем более не возражала против того, чтобы я обратилась к индийцу. Давным-давно (да, кажется, что очень давно, а ведь с тех пор прошло чуть больше года) я тебе писала из Майапура, как я рада, как мне повезло, что перед этим я пожила у тебя, а не у каких-нибудь Суинсонов (я их всегда вспоминаю как «моих первых колониальных англичан», и в какой же ужас они меня повергли!). Будь я их племянницей, они, если б даже не сплавили меня куда-нибудь подальше от греха, нипочем не подпустили бы ко мне никакого врача, кроме белого. Но может быть, будь я племянницей Суинсонов, мне и самой не пришло бы в голову обратиться к доктору Кришнамурти. Или я вообще не «влипла бы в эту историю», как, наверно, выражаются Суинсоны.
Как ни странно, в Майапуре тоже был доктор Кришнамурти, коллега доктора Анны Клаус. Я спросила нашего доктора Кришнамурти, не родственник ли он тому, майапурскому, и он сказал, что общие предки у них, скорее всего, есть. Я сказала, что рада, что его так зовут, потому что для меня это имя — связующее звено с Майапуром. Его это удивило и вроде бы смутило. Пожалуй, он был даже шокирован, что я так спокойно произнесла слово «Майапур». Что он вынужден меня касаться — это его больше не смущает, но продолжает смущать то, чем я, видимо, являюсь в глазах не только англичан, но и индийцев. Теперь это непонятное явление перешло из чисто умозрительной стадии в очень даже физическую. Я еще в Пинди замечала, что те немногие, кто еще приходил к нам в гости — вернее, приходил к тебе в гости, несмотря на меня, — не могли оторвать взор от моей талии. А теперь, конечно, изменения, вызванные неизвестным младенцем (неизвестным, нежеланным, нелюбимым для всех, кроме меня), сразу бросаются в глаза. Если бы я не отсиживалась дома и в саду, а ходила на базар, я бы брала с собой колокольчик, как прокаженные, чтобы люди могли убежать и переждать за дверями, пока я не пройду! Если бы на меня напали мужчины моей расы, я была бы предметом жалости. Люди религиозные, вероятно, восхищались бы мною за то, что не захотела сделать аборт. Но они были не моей расы. Поэтому в Пинди даже индийцы отводили глаза, когда встречали меня в кантонменте, точно боялись, что с меня перейдет на них какая-то страшная кара.