Леота трепетала на сгибе его руки, как стрела на сгибе туго натянутого лука, и ему хотелось сломать эту стрелу или выпустить — не целясь, наугад, лишь бы из глаз — прекрасных зеленовато-серых глаз исчезло самадхи, или близорукость, или что бы там ни было… Она следовала его неуклюжим движениям столь совершенно, что ему казалось, будто, соприкасаясь с ним, она читает его мысли. Особенно его сводило с ума ее дыхание — жарким влажным обручем охватывая шею, оно проникало под смокинг, словно невидимая инфекция, — каждый раз, когда Леота приближала к нему лицо и говорила что-то по-французски. Этого языка он еще не знал, а потому отвечал невпопад: «C'est vrai», или «Черт!», или и то, и другое, — и пытался сокрушить ее девственную белизну под черным шелком, и она снова превращалась в трепещущую стрелу. Но она танцевала с ним, и это был самый большой его успех за минувший год, равный одному ее дню.
До наступления Двухтысячного оставались считанные секунды. И вот… Музыка раскололась надвое и срослась воедино, а шары засияли дневным светом.
«Все как тогда», — вспомнил Мур и усмехнулся.
Огни погасли. Чей-то голос произнес ему и всем остальным чуть ли не в самое ухо:
— С Новым Годом! С Новым Тысячелетием!
…И он сокрушил ее…
Никому не было дела до того, что происходило на Таймс-сквер. А там огромная толпа смотрела трансляцию Бала на экране размером с футбольное поле. Даже темнота в павильоне не была помехой для веселящихся зрителей в инфракрасном свете они отлично видели прижимающихся друг к другу танцоров. «Может быть, именно мы сейчас — причина неистовства этой переполненной „чашки Петри“ за океаном», — подумал Мур. Это было вполне возможно, если учесть, с кем он танцует. Его не беспокоило, смеются они над ним или нет; слишком близка была цель, чтобы беспокоиться о пустяках. «Я люблю тебя!» — мысленно произнес он. (Чтобы предугадывать ее ответы, он проигрывал диалог в уме, и это делало его чуточку счастливей.) Шары замерцали, и Мур снова вспомнил прошлогодний Бал. Пошел снег; снежинки, будто крошечные осколки радуги, падали на танцующих; медленно тая, между шарами проплывали рулончики серпантина; под сводами павильона, ухмыляясь, кружились воздушные змеи, разукрашенные под китайских драконов.
Танец возобновился, и Мур попросил ее, как год назад:
— Пойдем куда-нибудь. Хоть минуту побудем наедине.
Леота подавила зевок.
— Нет. Мне скучно. Еще полчаса, и я ухожу.
У нее был красивый грудной голос. Самый красивый из всех женских голосов.
— Почему бы нам не провести эти полчаса в одном из здешних буфетов?
— Спасибо, я не хочу есть. Я хочу быть на виду.
Мур Первобытный, почти всю жизнь продремавший в затылочной доле мозга Мура Цивилизованного, с рычанием встал на дыбы. Но Мур Цивилизованный, боясь, что он все испортит, надел на него намордник.
— Когда мы увидимся? — мрачно спросил он.
— Может быть, в День Штурма Бастилии, — прошептала она. — Liberte, Egalite, Fraternite…
— Где?
— Под куполом Нового Версаля, в девять. Если нужно, я устрою тебе приглашение.
— Буду весьма признателен. («Она заставляет тебя унижаться!» — злобно вставил Мур Первобытный.)
— Хорошо, в мае ты его получишь.
— А сейчас ты не уделишь мне денек-другой?
Она отрицательно покачала головой. Голубовато-белый локон обжег его щеку.
— Время слишком дорого, — прошептала она с пафосом и вместе с тем иронически, — а дни без Балов — бесконечны. Ты хочешь, чтобы я отдала тебе годы своей жизни.
— Да.
— Ты слишком многого хочешь.