Сердце застучало – но не весело. Нет. Я выпрямился, поднялся на колени – ей навстречу. Завел руки за спину, приобнял, всем существом испытывая протест. Спина была плотная, а груди она беспощадно расплющила об меня, одновременно пробивая в рот мне свой язык. Делать нечего, я уступал, хотя все было чужим и чуждым – совсем другая кожа, шелковистая, и воспаленность слишком мягких губ, и влажность поцелуя с привкусом портвейна. А главное, этот ее напор, на который – вопреки моим эмоциям, грубо их попирая – однозначный мой член вдавился ей в живот, как кулаком. Ощутив этот факт, она загудела сквозь ноздри. Стон был животный. В том смысле, что рождался он из чрева. И столько торжества в нем было, что прекратил я поцелуй. Оторвался. Отвернулся, вдохнул бесшумно через рот. Хотелось утереться, но не решился. Чтобы не оскорбить ее, тяжко дышавшую. Приоткрыв рот, чтоб дать губам обсохнуть, отпал и руки заложил под голову. Небо погасло. Реяли ласточки. Глянув украдкой на вводящий в заблуждение везувий или что там, она склонилась вполголоса:
– Что с тобой, мой дорогой?
– Винище.
– Вступило в голову?
– Ебнуло.
Погладила мне лоб и волосы.
– Милый ты мой…
От этой любви мне стало дурно. Я закрыл глаза, чтобы сникнуть во мраке не разделимой с ней правды. С удаленных холмов раздался горн, сзывая мое отрочество на вечернюю линейку. Много чего произошло тогда в этих местах, а среди прочего и сыграно в футбол. Единственный раз в жизни. Против лагеря Военного округа, в котором я не оказался по той причине, что был не сыном военного, а пасынком, и в этом качестве обречен был стать противником своих. Лагерь был богатый. Профессиональное поле окружали их девочки-болельщицы. Меня поставили на ворота. Стены не помогали, и в конечном счете нас разбили вдребезги. Но мяч я не пропустил. Свой первый и последний в игре и всей последующей жизни. Удар был штрафной, и я его отбил. Вернее, тем штрафным отбили мне гениталии. Свет в тот момент померк. Но если открутить кино обратно, то возникают золотисто-бронзовые ноги в настоящих шиповках. Переносица, уголки век, общая тяжесть лица, поразившая в том сверстнике – их капитане. Вот он на фоне сплоченной команды сыновей военнослужащих под вой и визг их дочерей из группы поддержки небрежно подбегает к мячу – в одиннадцати метрах от Ахиллесовых моих яиц.
– Мотовилов твой…
Убрала руку:
– Что?
– Отец его, твой – как это? Тесть?
– Свекор.
– Случайно, не военный?
– Полковник в отставке. А что?
– А в лагере Военного округа твой Мотовилов не отдыхал в младые годы?
– Понятия не имею.
– Без затей назывался, лагерь. «Красная Звезда».
– Не знаю. Никогда не говорил.
– А вообще про детство?
– Мотовилов? По-моему, в детстве у него не было детства. Один футбол. А почему ты спрашиваешь?
– Просто так.
– Как-то мы, знаешь, и не говорили. То он на сборах. То на встречах. А в промежутках ссорились.
– Из-за чего?
– Да ну… Разводимся мы с ним.
– Серьезно?
– Заявление подали.
– А потом?
– Мать-одиночка… – В бутылке плеснуло. Сделав несколько глотков, она с хрустом ввинтила ее в песок. Повернулась и залегла. Не вровень, а ниже. Подмышку мне лицом. – Такой юный запах. Зеленый-зеленый…
Я молчал, созерцая ласточек в синеве. Жена нападающего вдыхала мою подмышку, говоря, что младенца совращает -такое чувство у нее. Что запах возбуждает мой. Парного молока. Жарко выдыхая, прижалась всем телом, и когда мне стало щекотно, я понял, что она как-то незаметно осталась без трусов, а она поняла, что и этого нам мало. Разминала мне колено, ища какой-то нерв (и точно, в правом яйце отдавалось). Ногтями вела вдоль бедра. Но, кроме печали, я ничего не испытывал. Наконец осознала мою отрешенность. Несмело заглянула, щекоча кончиками волос. – Что-нибудь не так?
В этих глазах читал я, что
– Ты… Не из-за него, надеюсь?
– Нет.
– Никакого значения он для меня не играет.
– Роли, – поправил я.
– Что?
– Не имеет значения, но играет роль…
– Никакой! Ты играешь. Один!
На меня дышала сверху страсть, о которой только читал. Огнь желанья. Тусклый, угрюмый. Не шальной, не сверкающий зелено-голубыми глазами моей постоянной (у которой регулы), но сумрачный: мускусный, перегарный. Но все зависело только от меня. Стоило упереться локтями в песок, как она освободила небо. Я поднялся, она за мной. На елках белел «бюстик», размера, наверно, третьего. Не высох еще, но я снял и подал ей, повторив:
– Красивый.
– Сувенир… – Сбросив кофту, она пребывала белогрудо в сумерках, длила соблазн, проверяя косыми взглядами, но, наконец, надела свой лифчик и подставила мне спину. Не получилось. Свела лопатки. С усилием я застегнул. – В память о товарищеской встречи со сборной ФРГ.
– Он там был?
– А где он не был…
С темной хвои сняла свои трусы, на них целомудренно не глядя. Поколебавшись, сунула в сумочку и посмотрела с неким вызовом. Так, дескать, и будем теперь ходить.
– Раз заботится, – сказал я, – значит любит.