Морозными зимними ночами, когда Марте было зябко и не хотелось не то что выйти во двор, а даже отворить окно, она долго сидела при свечах в маленькой гостиной этого пустынного дома и ждала… Да, она научилась ждать этого странного человека, который появлялся внезапно, грубовато шутил или устало бранился, приветливо улыбался или хмурился, приказывал накрыть на стол и сварить кофий, пил и ел вместе с ней, а потом — без всяких объяснений — опускал ей голову на колени и просил: «Погладь, Катюша, меня по голове, как матушка, царица Наталья Кирилловна гладила». Или: «Ты уж, Катя, помоги, сними камень с души!» «Я не Катя, я — Марта!» — неизменно говорила она тогда. «Ты царя слушай, кудесница, — отвечал он. — Будешь Катей! Когда православную веру примешь».
Петра успокаивал сам звук голоса Марты, а ей казалось, что перед ней огромный зверь, похожий на косматого русского медведя. Она усаживала царя около себя, потом брала его за голову и слегка почесывала. Эта простая процедура производила на царя поистине магическое действие — он засыпал за несколько минут. Чтобы не нарушать его тревожный и тяжелый сон, Марте приходилось сидеть неподвижно в течение нескольких часов. Она или думала о чем-то своем, вспоминала Мариенбург, любимого Йохана, былые, невозвратные времена, или тихонько напевала немецкие, польские и малороссийские колыбельные, которые слыхала от матери и отца. Через два или три часа царь просыпался свежим и бодрым, шутил, называл Марту «своим лучшим лейб-медикусом», оставлял ей деньги — на провизию, на кофий, на наряды — и уезжал. За все это время он ни разу не пытался даже поцеловать ее, и Марта начинала думать, что ему это вовсе не нужно. Многие любители сплетен в старой Москве и новом Санкт-Питербурхе Марту уже объявили новой Анной Монс, тайной женой царя, а они даже не были близки. Иногда Марта признавалась себе в том, что она об этом жалеет.
Она не то что забыла Йохана, вовсе нет! Но Петр Алексеевич — этот странный, в чем-то зверски жестокий, а в чем-то великодушный и на редкость проницательный человек — становился Марте все ближе и ближе. В царе уживались два человека: один — гневный и злой, другой — веселый и искренний. Слушая вечерами его исполненные грубоватого юмора остроты, Марта думала, что этот весельчак и забулдыга не мог собственноручно рубить головы несчастным стрельцам или пытать сводную сестру — царевну Софью. Но когда уже через несколько минут, после какой-нибудь брошенной Мартой неосторожной фразы, глаза Петра наливались гневом, а лицо непоправимо искажала судорога злобы и ненависти, она думала: «Такой мог, всё мог — и пытать, и казнить…»
Однако Марта не боялась его страшного, темного лика. Наверное, потому, что слишком хорошо знала — у этого человека есть лик светлый. Надо только пробудить светлого человека от духовного забытья, вернуть его к жизни и отбросить темного подальше, да так, чтобы пореже возвращался! Марта становилась за спиной у царя или подходила к нему вплотную, брала его тяжелую, горячую голову с жесткими черными волосами и легкими, ласковыми движениями касалась висков Петра. И это, слава Господу и Пречистой Божьей Матери, помогало: темный человек исчезал, а светлый возвращался.
Но, главное, Марте было очень интересно с Петром — точнее, с его светлым человеком. Второго, темного, петровского двойника Марта не боялась, но всерьез опасалась. Опасалась того, что в самый неожиданный момент этот черный человек вырвется наружу и разрушит тонкие симпатические связи, которые возникли между Мартой и Петром Алексеевичем. Черного человека нельзя было любить, он не внушал Марте ни уважения, ни приязни, а только отвращение и изумление, как темная пропасть, в которую не стоит заглядывать. Но светлый человек, живший в Петре, был не просто умен, а гениален, не просто проницателен, а на редкость прозорлив, не просто смел, а удивительно крепок духом. Марта любила пускаться с Петром в долгие, откровенные беседы, слушать его рассказы решительно обо всем — мореплавании, строительстве крепостей и кораблей, путешествиях по Европе, «морских картинах» — полотнах европейских художников на морские темы. Петр вызывал у Марты не меньший, а, может быть, и больший интерес, чем пастор Глюк в далекие, светло и нежно любимые мариенбургские дни. Она видела в Петре человека, в чем-то более взрослого и проницательного, чем она сама.