Задышалось на удивление легко, стоило из вонючего закоулка выбраться на набережную, под лучащийся фонарный свет и отрезвляющий ветер. Сандра во всю восторгалась ночным преображением Петербурга, углядев в мостах скелеты каких-то ископаемых чудищ, а в высящихся куполах Спаса на Крови – как есть, сардонически усмехающиеся лунные головы из «Сна астронома». Эжени, повиснувшая на кузинином локте, фыркала на манер чихающего котёнка.
Фиса же наконец разговорилась с Миреком, решив не интересничать, а расспросить. О направлении, в котором пишет, о польских поэтах и, разумеется, о легендарном взбирании по водосточной трубе в салонную квартирку мадам Дёминой. А Мирек отвечал, что он сам себе направление, но, в принципе, неровно дышит к фовизму, из соотечественников предпочитает одного Мичинского и в окошко действительно влезал, только этаж был не пятый, а третий. Фиса сдержанно удивлялась, поглядывая из-под ресниц, и в тайне радовалась, что надела сегодня сапожки с приличным каблуком – и без того высокая, она почти поравнялась с Миреком, тогда как всяким пигалицам пришлось бы подобострастно задирать головы.
Гуляли они так до Мирековского «не завернуть ли нам в кабак?» Завернули. Кабаком оказался пресловутый «Капернаум», где было куда темней и прохладней, чем в «собачьем подвале», публика собралась совсем уж мещанская, стоя глушащая водку. Глаза Эжени ожидаемо стали круглыми, и под её «ах, во второй, пойдёмте во второй» весь их полуночничающий квартет направился в следующий зал. Уселись там за длинный стол, заказали вина. Вязкий синий кумар, мешаясь с эхом чужих разговоров, обволакивал сознание, и Фиса уже не понимала, гадкая сегодня ночь или удивительнейшая. Но куда лучше здесь, бессонной, чем дома – там муж в пропахшем воском кабинете корпит над своими виршами, тяжко вздыхает то по судьбе благородных суворовских гренадёров, то по своей ускользнувшей супруге и гоняет горничную-стень за пустырниковыми чаями. Потому непонятными и неразделёнными остались новые волнения Эжени, просящей Сандру через час поймать им пролётку, чтоб не попасться встающим затемно папочке с мамочкой: «А то мне опять под замком сидеть. Смилуются, конечно, в тот же день, но снова их огорчить себе позволить не могу. Вы уж не сердитесь, Мирек».
– Ну, как я могу на вас сердиться? – грудным голосом отвечал тот, открывая мимоходом маленькую склянку.
Залез внутрь неё пальцем, пожаловался, что малость затвердевший попался, положил щёпоть на отобранную у кого-то чайную ложку и принялся греть. Белеющий в свечном отблеске кокаин, впервые так близко увиденный, бесспорно манил. «Вдохновитель неспокойных умов, сколько о тебе россказней, сколько морочных стихов…» В такую ночь, почему бы наконец не решиться?
– Не угостите? – с мягкой усмешкой.
Мирек нахмурился, но тут же зашёлся своим оскальным смехом.
– Что ж, воля ваша! Смотрите.
Он высыпал кокаин на блюдце, ловко разделил ребром ложки на две тонких полоски и втянул ноздрёй одну, смешно припав к столу. Затем зашмыгал с беспардонностью, от которой запунцовели бы все дородные барыни с мужниных обедов.
– Ваша очередь, – блюдце двинулось к Фисе.
Безобидное на вид крошево, на зубной порошок похожее. Сандра пробовала когда-то, странного будораженья не поняла и толком описать не смогла, но ведь не опустилась, умом не тронулась. Ну, что с одной пробы может приключиться?
И Фиса повторила манипуляции Мирека, шмыгнула только потише. Экстаз не наступал, даже хилое самовнушение не сработало. Лёгкое опьянение, так это от вина, привычное.
– Послушайте, Мирек, да это определённо был зубной порошок! Вы меня хотели обдурить? – сама не разобрала, вправду возмущается или шутит.
– Обижаете, на Зверинской беру самый чистый, «марковский». Вам в облака сразу хочется, а надо минут пять обождать.
– Скоро ноздря начнёт неметь, – предупредила Сандра, тоже решившая сыграть в знатока.
Мирека кокаин, конечно, взял быстро, откинул на стул, словно прикорнувшего, одни губы поджимались в истоме. Почти не притронувшаяся к вину Эжени за приобщением наблюдала пытливо и настороженно:
– Фисс, ты нам говори, если станет дурно.
Ожидание раздражало и тревожило, в кончиках пальцев томительно кололо. Когда нос внутри начало примораживать, а к горлу спустилась горькая, как после капель от насморка, слюна, Фиса насилу уняла дрожь. Что-то новое пробуждалось в её голове.
И вот захлестнуло. Сжался галдёж, размылись свечи, поплыли лица. Стены пожелтели, как в одном забытом и нежданно ожившем сне. Страшное умиротворение схватилось в омарафетченном теле, а разум, бедный разум… Какое перед ним разверзлось открытие, сургуч сорвало, забросив на секунду за грань экзистенциального сумасшествия: здесь судьба её – обретаться в ночном кутеже, ходить по грани в чумном пиру. А муж, книжки его дурацкие, чопорные барыни и сентиментальные офицерики с обедов… Зачем? Отмерло, потонуло в первородном темпе полуночников.
Фиса вскинулась, схватившись за щёку, закачалась в горячечном ритме, зашептала столь ненавистное ранее: «Боже… Боже…»