– Марьянка, – говорит, – ты хоть матка сама уже, а осталась, как и была, шебутной. Ну куда его сейчас? Ни в какую в Америку тот загс от вас не удрапает. А ты первое дело – приди в себя. Небось ослабла вся, того и гляди, в подворотне ветром в лужу сдует.
– Ну-у... Тоже наскажете...
– И скажу, раскидай тя в раны! Мысленное ль дело... Ты, девонька, не веточку сломила – соколёнка принесла! А после родов, знаешь, ещё сколь дней баба в гробу стоит – так плоха?
– Это я плоха?
– Мне лучше знать.
– Ну, разве что так...
Не поймал отец подковырки моей, на своей стоит кочке.
– Отдохни с недельку-две. А там и ступайте с Богом.
Прошла неделя, отошли две, месяц ушёл – никуда мы ни с Богом, ни без Бога так и не выбрались. Некогда всё за домашней колготнёй, некогда за певуном нашим.
Я сижу с маленьким, а мамушка припоглядывает за мной. Боится, а ну вдруг что не то да не так почну делать, всё наказывает:
– Ребятёнок растёт в день на одну мачинку,[1] в год на ладонь. А всяк раз, как мать ударит его по голове, он на мачинку сседается. Оттого упрямые росточком бедны.
– Хорошая мать и бия не бьёт... Не бойсе, я не бью, у меня не ссядется до веника.
– Помни... У младенцев до году ногтей и волос не стригут.
– Ну-у, ма-а, отвяжись, грошик дам... Не зуди.
– Я не пчела, чтоб зудеть. Я дело говорю. Видали, она и рыбы жареной не кушает – не слушается матери...
Перебрёхи с мамушкой потешали меня.
И посейчас не пойму, а чего это с маленьким на руках я и разу взаправде не осерчала, хоть мамушка ox и допекала усердием своим.
Теперь вот вспомни – какая-то такая неясность берёт, а тогда радость брала. Или гипноз какой в маленьком в моём?
Почитай день-ночь на ногах за ним, а света, света что в душе!
Подойду к качке... не нагляжусь... Лежень лежит, а растет... Растёт, как из воды идёт...
Смотрю, глазки сжимает.
– А кто спатеньки хочет? Мишенька... А кто баюшку слушать хочет? Мишенька...
Качаешь качку и запоешь...
Знала я эту баюшку от мамушки. Эта песня – первое, что я в жизни запомнила.
Мамушка играла её мне ко сну.
Пела я себе, пела – опять я «горбата спереди».
И горб растёт мой, ровно тебе пшеничное тесто на опаре, растёт скоро – не удержишь на вожжах.
– С такой с тобой и неспособно как-то... Не рука, знаете-понимаете, идти в расписку, – жмётся лукавец мой Валерa. – А давай, – говорит, – погодим, как от второго вот поправишься...
И снова расплетают мне косу: на родильнице не должно быть и одного узелочка.
И опять мамушка тужит-вздыхает в мечтаниях:
– Кабы не в больнице, приняли б рожденца в отцову рубаху, любил чтоб отец, да и положили б на косматый тулуп, богат чтоб да знатён был...
И снова оплошку мы дали, снова хватили греха на душу: не поспели в расписку и после второго...
...и после третьего...
...и после четвёртого...
Семерых погодков привела я в дом. Целую станицу.
Скоро растут наши птахи. Будто от корня идут.
Всё б ладно, да отец сапурится мой.
– Я, Марьянка, – говорит, – вижу, чем вы дышите. Вы шутки из меня шутите. Всё смешком, смешком, а из-под смеха ребяточки-то идут, идут... Тоже мне в арест попали.[2] Детворы понасыпали, как из куля, а расписываться – и ухом не ведёте.
Стою краснею.
С досады все руки себе обкусала.
Ну, как я скажу, что из наших стараний покуда только одни ребяточки и сыплются?
За вечерей говорю своему застенчивому (выпив, Валера в обычае за стенку держится, когда крадётся по комнате к постели: боится по нечаянности раздавить кого из детворы, – а ну выползи кто ненароком под ноги? Завидев его за таким делом, окликаю: «А куда это ладится наш застенчивый парубок?» – на что он смирно кладёт палец к губам: ттссс...):
– Вот что, парнёк... Отец уже под гору живёт. Истаял весь, там воск воском: боль приживчива... Что ж мы манежим старика с загсом?
– А разве я против что имею? Я тоже, знаете-понимаете, про это самое подумываю, как палю махpy. Дело у нас большими годами выверенное, давно решённое – хоть сёни в расписку! – Тяжело поворотил над миской голову к чёрному окну, вздохнул: – Оно, всеконешно, загса нам всё одно не миновать. Да надо и в академики налаживаться...
– Плетешь-то чего? Иль тебе бешенки кто поднёс рюмашечку и ты взошёл в градус?
– С чего взойти? Ты подносила? Не поднесёшь себе сам – никто не поднесёт. Сёни, Михална, извиняй... Лампадку бормотухи уборонил, дак на свои трудовые...