Сперва оккупация казалась какой-то дурной суматошной игрой. Однако с каждым прожитым днём Савка терял частицу детской непосредственности и мальчишечьей дурашливости, помаленьку закостеневал сердцем. На первых порах действительно собирались на лавочке возле Лехиного дома, пели под гитару и про Ермака, и «Среди лесов дремучих». А когда проходили мимо солдаты, нахально горланили: «Били немца, били пана, и других, коль надо, разобьём». Но вскоре Лёхин батя наладил их с лавочки взашей, а Шурке, как старшему, пригрозил, что доложит куда следует. В ответ на это Шурка помянул проклятых подкулачников, которым крепко накостыляют по шее, когда наши вернутся. И едва не выгнал из компании Леху. Только то и спасло, что у Лехи наган был, а Шурка давно ладился прибрать его к рукам. Да и сами они поняли скоро, что не стоит гитарой забавляться — не те времена, чтобы песнями воевать. Собирались, где придётся, строили разные планы до тех пор, пока Тоня не привела незнакомого парня, Мамченко. Парень по-кавалерийски косолапил и окал, вроде писателя Максима Горького. Ушли они втроём — он, Тоня я Шурка. Потом объявился чёрный, как коваль, кудлатый Яшка-Яхья, и дела пошли поинтереснее, построже. Когда Шурка стал молчком располовинивать немалый запас тола и гранат, Савка, с острой радостью сопричастности к чему-то важному, не шуточному, прямо бухнул: «Партизаны?» Шурка ответил неопределённое: понимай, мол, как знаешь. «Тоня — связная у них?» — не отставал Савка, обиженный недоверием. Вредный Шурка только своим носом горбатым повёл: «Ты лучше с Фроськой осторожненько побалакай, может, разживётся чем полезным возле своего Ганса. Он болтун, она шпрехает по-ихнему». Но всё же, заставив Савку семь раз побожиться, что тот будет ходить с оглядкой и не сболтнёт лишнего, даже попав в лапы к фрицам, сказал, что и взрывчатка, и сведения разные нужны для диверсий на железной дороге, слухи о которых бабьим суматошным шёпотом уже не раз гуляли по посёлку. Поскольку железнодорожная линия, вытянутым полукольцом огибавшая город, нигде не подходила к нему ближе семи километров и было на дороге этой своё ответственное начальство, диверсии не вызывали пока особых репрессий ни в городе, ни в посёлке. Разве что фельджандармов прибавилось. Однако Савка поначалу, пока не обвык, в самом деле глаза на спине носил, вроде зайца — всё чудилось, что догоняют и хватают. И лишь потом, когда острота новизны стёрлась, осмелел и даже стал дерзить по-прежнему. Хотя Фроська, в общем-то, права, не стоит зря на рожон лезть. И от Шурки можно схлопотать по загривку, даром что друзья. Интересно, точно дед смикитил насчёт моста или просто померещилось ему? Надо бы Шурке об этом сказать…
Савка шёл и думал, а городская окраина давно кончилась, потянулись вдоль улиц городские строения. Людей, почти как и в посёлке, не видать было, мало их попадалось навстречу. Только немцы с румынами шастали, на автомобилях да мотоциклетах разъезжали. Да ещё власовцы брякали облупленными ножнами шашек. На кой им это, думал Савка, всё время пеши ходят, без коней, а сабли понацепляли.
Жалел их Савка, сам не зная почему, странной, брезгливой жалостью.
А вот Шурка, тот власовцев и полицаев ненавидел аж до бешенства. «Не полицаи они, а подлецаи, шантрапа задрипанная, предатели. Хуже всякого фашиста, хуже клопа вонючего, — цедил он сквозь зубы. — Фриц, тот хоть чужой, а эта погань — своими считались. Вон у Павла-Михаила Нонку опоганили. Их бы за такую гнусь…»
Армянин Павел-Михаил, а правильнее Павел Михайлович, был довоенной гордостью города, модельным сапожником. Шил на заказ туфли и сапоги — не шил, создавал произведения искусства. Нонка же была его дочерью — очень красивой, но больной, параличной от полиомиелита. У какого гада рука не дрогнула? Савка представил на её месте Тоню — и, может быть, впервые за всё время понял и разделил Шуркину ненависть.
Шурку он встретил возле центрального городского сквера. Случайно встретил, потому что намеревался топать к нему на Луговую, под гору. Скособочившись на свою увечную ногу и опираясь на трость, которую ев приспособил под ножны для половинки найденной где-то старинной шпаги, Шурка курил и цыкал слюной за штакетник.
— Здорово! — сказал Савка и кивнул на цепочку медов по снежной пороше аллеек. — Гулял кто-то.
— Угум, — ответил Шурка. — Я гулял. Пошли отсюда.
— Куда?
— До моста пройдёмся.
— Погоди, — придержал его Савка и рассказал про дедовы домыслы. Заодно записку вынул Фроськину.
Шурка пробежал глазами ровненькие, как для урона чистописания, строчки бессмысленного набора букв, вздохнул.
— Чего там она пишет? — полюбопытствовал Савка.
— Не читал, что ли?
— Некогда было, торопился, — сказал Савка, понимая, что оправдание звучит не слишком убедительно, но другого быстро придумать не сумел.
— Хреново дело, Слав. Оттуда, — Шурка неопределённо повёл подбородком, — давно никого нет. Ни Мамченко, ни Яшки. Затаились они что-то.
— Может, Тоня в курсе? — спросил Савка.
— Ушла Тоня, — помедлив, ответил Шурка.
— Вернётся. Она же барахло менять пошла по сёлам.
— Совсем ушла.