Прошла еще одна зима. На следующее воскресенье после Пасхи я приехала к ней с букетиком форзиций. Было пасмурно и холодно. Она сидела в столовой с другими женщинами перед включенным телевизором. Я подошла к ней, и она мне улыбнулась. Я отвезла ее в комнату. Поставила ветки в вазу. Села рядом и покормила ее шоколадом. Она была одета в коричневые шерстяные гольфы выше колена и слишком короткий халат, из-под которого виднелись ее тощие бедра. Я вымыла ей руки и рот. Кожа у нее была теплая. В какой-то момент она попыталась схватить ветки форзиции. Потом я отвезла ее обратно в столовую. По телевизору шла передача Жака Мартена «Школа поклонников». Я поцеловала маму и вызвала лифт. На следующий день она умерла.
Всю следующую неделю я вспоминала это воскресенье, когда она была еще жива – коричневые гольфы, форзицию, ее движения, улыбку, когда я с ней прощалась, – а затем понедельник, когда она лежала мертвая в своей постели. И никак не могла связать эти два дня.
Теперь всё связалось.
Сейчас конец февраля, часто идет дождь и очень тепло. Сегодня вечером, съездив за покупками, я вернулась к дому престарелых. С парковки здание показалось мне более светлым, почти гостеприимным. В окне комнаты, где жила мама, горел свет. Я впервые с удивлением осознала, что ее место занял кто-то другой. И еще я подумала, что однажды, в двухтысячных, я сама стану одной из тех женщин, которые складывают и раскладывают салфетку в ожидании ужина – здесь или где-то еще.
Все десять месяцев, пока я писала эту книгу, мама снилась мне почти каждую ночь. Однажды я лежала посреди реки, между двумя потоками. Из моего живота, из моей вульвы, снова гладкой, как у маленькой девочки, выплывали мягкие волоконца растений. И вульва была не только моя, но и моей матери.
Порой я словно возвращаюсь в то время, когда она жила у меня, до больницы. И тогда, хотя я прекрасно понимаю, что ее больше нет, на мгновение мне чудится, что она сейчас спустится по лестнице и устроится в гостиной со своей шкатулкой для шитья. В эти моменты иллюзорное присутствие мамы ощущается сильнее, чем ее реальное отсутствие. Наверное, это первая стадия забвения.
Я перечитала первые страницы. Трудно поверить, но я уже не помню некоторых деталей – например, работника морга, который разговаривал по телефону, пока мы ждали; или черную надпись на стене супермаркета.
Пару недель назад одна из тетушек рассказала мне, что в самом начале отношений мои родители устраивали свидания в туалете на фабрике. Теперь, когда мама умерла, мне не хочется знать о ней ничего, кроме того, что я знала при ее жизни.
Я снова вижу ее такой, какой она, должно быть, представлялась мне в раннем детстве, – большая белая тень, парящая надо мной.
Она умерла за неделю до Симоны де Бовуар.
Она больше любила отдавать, чем получать. А разве писать – не значит отдавать?
Это ни в коем случае не биография и не роман. Возможно, нечто среднее между литературой, социологией и историей. Только сейчас, когда моя мать, рожденная в подвластной среде, из которой она так хотела вырваться, стала историей, я чувствую себя менее одинокой и неприкаянной в мире, где властвуют слова и идеи и где, как она и хотела, я теперь живу.
Я больше никогда не услышу ее голос. Именно он, ее слова, руки, жесты, манера ходить и смеяться соединяли женщину, которой я стала, с ребенком, которым я была. Я утратила последнюю связь с миром, откуда я родом.