Так я пробедствовал весну и лето, а осенью пан адмирал, благодаря связям, которые имел при дворе, помог мне устроиться на корвет, курсировавший между Неаполем, Мессиной и Палермо. И в одну октябрьскую пятницу шлюпка доставила меня на борт корабля, стоявшего на якоре в трех кабельтовых от мола. Над лазурным заливом сияло яркое солнце, а воздух был чист, как слеза. Перед нами синел в отдалении Сорренто, но ветер дул неблагоприятный, и судно могло отнести к зловещим скалам Позилиппо с высящимися на них руинами дворца проклятой королевы Джованны, а потому мы не спешили поднимать паруса.
«Великий Боже! — вздыхал пан Вольский, похожий в своем черном жупане и плаще паломника на погруженного в траур вдовца. — Вот если б у меня были крылья! — он бросил взгляд на стаи чаек, кружащих над угрюмыми развалинами. — Полетел бы я тогда птицей в милую отчизну, на родные могилы. Помню, в Бретани есть обычай в канун Дня Поминовения зажигать свечи на кладбищах, дабы осветить дорогу душам умерших. А женщины после ужина опять накрывают столы и разводят огонь в очаге, чтобы ночные гости могли отогреться после долгого пребывания в холодной, сырой земле. Те же призраки, что не имеют жилища, собираются в старых церквах, опустевших замках и заброшенных руинах».
«И вельможный пан сам их видел?»
«Если б так, ты, братец Эразм, сейчас бы со мной не беседовал, — усмехнулся пан Вольский. — Ибо кто такое ночное сборище увидит, падает замертво и сам становится призраком. Однако слышу, ударили в корабельный колокол — значит, пришла нам пора прощаться. Будь здоров, земляче! Vale!»
Мы обнялись на прощание, и он спустился по штормтрапу в ожидавшую у борта шлюпку.
«Храни вас Бог, ясновельможный пан! — я помахал шляпой вслед удалявшейся шлюпке, которая двигалась к мрачной громадине Кастель дэль Ово. — Быть может, еще свидимся на родной земле…»
Вокруг судна резвились дельфины; в вечерней дымке в оконцах вытянувшихся полукругом призрачных домишек Неаполя начали загораться первые огни. Но мы всю ночь простояли на якоре, и лишь под утро, когда солнце окрасило волны, подул более благоприятный ветер. Я чувствовал себя неважно, однако рад был наконец убраться из этого проклятого порта. Мы взяли курс на Сицилию и шли под полными парусами, так что уже несколько часов спустя исчез вдали дымящийся Везувий, только синели берега Искии и Капо Минерва. Вскоре мы нагнали бриг, вышедший из Неаполя двумя днями раньше. Над срезанными горами Калабрии сгрудились было тучи, но к вечеру опять распогодилось.
Однако дальнейшее наше плавание протекало не так благоприятно, и нам то и дело приходилось ложиться в дрейф, дожидаясь попутного ветра. Со многими из пассажиров приключилась морская болезнь, и они спустились в свои каюты, чтобы лечить эту напасть белым хлебом и красным вином. Трамонтана играла с нами злые шутки. Остров Капри мы прошли, имея не по правому, а по левому борту. Ветер то усиливался, взбивая волну, то вновь затихал. Аккурат в ночь накануне Дня Поминовения мне выпало нести вахту. Я стоял на носу, сотрясаемый приступом лихорадки, и высматривал впереди Мессинский пролив. Было зябко. Рулевой в своем плаще с капюшоном, похожий больше на капуцина, нежели моряка, бесшумно вращал штурвал. Я подошел к нему, но прежде чем успел вымолвить слово, увидел…
Старый Гротус прервал рассказ, поскольку в это мгновение исполнявший обязанности виночерпия Захей Косицкий подал ему новую кружку пунша.
— И что такого ты увидел, дружище? — приступил он к умолкнувшему товарищу.
Корабельный писарь поднял на Косицкого мрачный взгляд.
— В зареве далекого Стромболи, который выбрасывал к небу языки багрового пламени, я увидел у самого нашего борта большой трехмачтовик. Он появился внезапно, словно вырос из морской пучины, но при этом выглядел так, будто только что сошел со стапеля на верфи: выкрашенный в черный цвет, с ослепительно белыми парусами. На грот-мачте горели синие огни четырех, образующих крест фонарей. Привлеченные этим светом, к таинственному кораблю начали со всех сторон слетаться чайки, и тут… Я не поверил собственным глазам, ибо, коснувшись палубы, птицы превращались в людей — одни карабкались по вантам на реи, другие выстраивались вдоль борта. А потом я услышал пение, едва различимое, но проникавшее до глубины души и такое тоскливое, что этого не передать словами. В нем был скрип шпангоутов, всхлипывания дрожащих волн, жалобные стоны утопающих, боль и отчаяние, какие человек испытывает разве что в последние мгновения своей жизни. Я весь затрясся и не переставал дрожать, даже когда вахтенные матросы под руки свели меня в кубрик и уложили в койку. Перед глазами у меня стоял этот жуткий корабль смерти, под всеми парусами мчащийся во тьме средиземноморской ночи…
— Тебе привиделось, Размус, — недоверчиво махнул рукой скептик Дрыва.