Утром вопреки ожиданию не испытываю лихорадочности, к которой был готов. Напротив, ощущение, будто сменился ритм и внутренний и внешний, и не замедлился, нет, но стал естественным и соразмерным всему, чем он определен и что им определено. И я вспомнил, когда было такое же однажды, — это перед той ночью, чуть ли не тридцать лет начал, когда впервые шел разбрасывать листовки с объяснением народу моему, куда его ведут почитаемые им вожди. Уже тогда я догадывался, что народу это вовсе не нужно, но это нужно было мне, чтобы хоть как-то оправдать свое существование в мире, который видел порочным от корней. Да, я помню это светлое и ровное настроение, оно было, как благодать, но только «как», потому что хватило его только на один день и одну ночь, потому что утренние газеты следующего дня со всех своих страниц заплевали мне все глаза непоколебимым торжеством лжи. Чем талантливее были журналисты, тем изощреннее они лгали; чем талантливее были поэты, тем искуснее они прятались от жизни, а листовки наши словно канули в ночь.
Мы не были революционерами, мы были выродками, бастардами социального воспроизводства, ошибками процесса всеобщей мутации. Мы были обречены не только на лагеря, но и на отчаяние, мы испытали его в полной мере, и кто-то не выжил. Сгорел.
В чем была ошибка? В разные времена я определял ее по-разному. Сегодня пробую это сделать так: нужно было отвести взор от целого и увидеть целое в его частностях, и тогда, возможно, под ногами оказалась бы масса конкретных дел, безусловно, правых или просто правильных, как то, безусловно необходимое дело, на которое я иду сегодня ночью. Разве в те далекие годы моей юности не нашел бы я применения своей энергии в частном, но удостоверение чистом деле. Разве может существовать общество сколь угодно порочное без оазисов добра и правды, где можно поселиться на жительство и прожить, не приобщаясь к пакости системы?
Сейчас, сегодня мне кажется, что все это было возможно, но эту несостоявшуюся возможность я все-таки до конца не примеряю к себе, к своей судьбе, гнутому что фанатизм весьма свойствен мне, и вера в неминуемое и уверенность в предопределенности путей неисповедимых — это мощное оружие одиночества, когда, сражаясь с отчаянием или раскаянием, оно обязано выстоять и утвердить себя среди прочих таких же одиночеств, измученных сражением, и целесообразностью, и утилитарной пользой, — этот мой фанатизм исключил с самого начала все прочие возможные варианты…
К тому же нынче что ни прохвост, то именно так и оправдывается, дескать, всей правды я не говорил, но зато и не лгал, а даже с некоторой смелостью проговаривал маленькие правдежки, — другие и этого не делали… Бог с ними!
Зато сегодня я точно не фаталист, а самый что ни на есть реалист. Сегодня я льщу себе надеждой, что шишки, полученные мной от жизни, способны обернуться френологическими шишками мудрости, ну, разве же не мудрее я этих юных авантюристов, разве не имею я морального права попытаться повлиять на их судьбу, хотя бы чуть-чуть изменить ее направление, разве не ради этого я принимаю участие в их авантюре? Ведь стоит же чего-то мой опыт, знание людей! И уж, во всяком случае, я ничего не теряю, если мое вмешательство в их судьбу окажется неудачным и бесполезным.
Пожалуй, именно беспроигрышность ситуации — главная причина моего нынешнего спокойствия, и в конце концов Бог с ними, с причинами…
В половине двенадцатого я выскальзываю из санатория. Полнолуние компенсирует недостаточность освещенности приморских кривых проулков, хотя обилие зелени именно в проулках весьма затрудняет ориентировку. Улицы небезлюдны, и я, неторопливо идущий в нужную мне сторону, не кажусь сам себе крадущимся, хотя, в сути, крадусь, таково мое состояние, и оно мне не противно, скорее, забавно, ловлю себя на улыбке, на некоторой искусственности шага, пытаюсь ее преодолеть, но тогда мои шаги начинают звучать вызывающе, и мне ничего не остается, как посмеиваться над собой и сосредоточиваться на том, чтобы не сбиться с направления. А это не просто. Только хорошо запомнившиеся ориентиры выручают меня.
Калитку нахожу не сразу, но в резерве у меня еще пять минут, и я выдерживаю время до секунды и лишь ровно в двенадцать начинаю выщупывать автоматическую защелку на внутренней стороне калитки. Принцип ее работы мне объяснен Валерой, и я справляюсь с ним довольно легко. Калитка открывается почти без скрипа, хотя какой-то посторонний звук на мгновение удерживает меня у черты чужого владения. Прислушиваюсь и вхожу, закрыв калитку на защелку. В саду почти полная темнота. Луна еще низко и сейчас перекрыта домами на противоположной стороне улицы. И лишь небо над головой, как изнутри едва освещенный занавес.