Казалось бы, Нарочницкому с его не совсем благонадежным происхождением, а затем с анкетой «брата врага народа» было бы безопаснее стать проводником большевистского классового подхода к русской истории. А после начавшейся перестройки было бы понятно и объяснимо говорить о «тюрьме народов», о проклятом советском тоталитаризме, от которого пострадала и его семья. Но он не сделал ни того, ни другого. Он всегда отстаивал научную картину истории, чаще всего двигаясь в своих исследованиях против доминирующей линии и всегда оставаясь патриотом своего Отечества. Он никогда не был настоящим «идейным» коммунистом, но не был никогда и «антисоветчиком». Сознавая грехи и даже преступления советского периода, он, тем не менее, признавал и его огромную, драматическую значимость, его неотделимость от всей непрерывной истории России. Отторжение у него вызывало только одно – вечный нигилизм российской «интеллигенции», ее презрение к собственному Отечеству.
Именно отец, Алексей Леонтьевич Нарочницкий, оказал решающее влияние на взгляды и отношение к жизни Натальи Алексеевны.
«У него было уникальное мировоззрение, которое, наверное, унаследовала и я, – говорит она. – Он радовался любым проявлениям русского национального духа – ему явно был чужд антирусский, антихристианский дух октября 1917 года, но он очень был близок духу мая сорок пятого года. Он не скрывал от меня своего скепсиса по отношению к марксизму и к революции… И хотя брат моего отца был репрессирован в 1937-м, он говорил, что именно 20-е (ленинские) годы были страшным глумлением над всем русским, над всем православным и традиционным: Пушкина называли камер-юнкером, а Наполеона – освободителем, Чайковского – мистиком, Чехова – хлюпиком, Россию – варварской страной… Мой отец радовался тому, что в 30-е годы (именно в тридцатые!) состоялась реабилитация русской истории, хотя эту реабилитацию и приправили классовыми заклинаниями. Все, что он говорил о 20-х годах, все это разразилось сегодня.