А посередине, между этими крайностями богатства и нужды, раскинулась ярмарка Даунтауна. Для начинающего художника вроде Грейс она была пульсирующей палитрой цвета и жизни. Таймс-сквер с ее громкими музыкальными автоматами и движущейся рекламой: котенок Кортичелли[74], играющий с катушкой шелка на Бродвее; мятные солдатики, демонстрирующие военную выучку во славу жевательной резинки «Ригли». «Шевроле», виски «Кинси», «Пепси-кола», пиво «Будвайзер» и так далее, и тому подобное. Мириады мерцающих огней, привлекающих внимание; кричащие вывески, мешающие задуматься[75]. Но доминировали тут кинотеатры. «Это потрясающе!» — сообщала практически каждая афиша на их фасадах[76]. Местные художники предпочитали полуночные сеансы. Посмотрев фильм, они присоединялись к толпам других киноманов, уже заполнявших расположенные по соседству рестораны, бары и продуктовые лавки. «Поедать хот-дог на Таймс-сквер ранним-ранним утром в одном из двух баров “Грантс” — то же самое, что находиться в середине огромного какофонического хора», — писал Ларри Риверс, для которого «Грантс» был чем-то вроде «театрального буфета»; особую гламурность этому заведению придавали нищие и карманники, тоже очень любившие там перекусить[77].
Грейс впитывала все это и сохраняла в памяти для дальнейшего использования, а сама тем временем постепенно добралась до Гринвич-Виллидж. Этот район, как и городские музеи, просто обязан быть среди первых пунктов назначения для любого нью-йоркского художника. Но тогдашняя Грейс и в душе, и внешне была продуктом среднего класса из пригорода Нью-Джерси, и все ее друзья-художники до сих пор были относительно спокойными и рассудительными мужчинами и женщинами среднего возраста. И она, со своими аккуратно причесанными светлыми волосами, в умеренно богемной мексиканской блузке и с девичьим рвением на свежем личике, выглядела тут настоящей белой вороной. Грейс была просто не готова к интеллектуально-творческому подполью мира к югу от 14-й улицы, мира, чьи улицы к 1948 году безраздельно принадлежали так называемым хипстерам[78]. Это были молодые мужчины и женщины, которых Милтон Клонски из журнала Commentary назвал в том году «духовно обездоленными» «уклонистами коммерциализированной цивилизации», верящими только в три вещи: бензедрин, марихуану и джаз[79]. Они общались на своем собственном сленге — смеси всевозможных жаргонных словечек, щедро перемежавшихся вездесущим
И Грейс в перерывах между занятиями живописью стала заходить в бары и кофейни, где собирались местные художники и актеры. А еще она знала о школе Мазервелла на Восьмой улице, потому что там преподавал друг Айка Ротко. В том же здании снимали мастерские многие студенты-художники из Бруклинского колледжа, а в школе Гофмана через улицу училось множество бывших военных, получивших государственный грант на образование. Так что в этих местах поток творческой молодежи, курсировавшей туда-сюда, был, по сути, непрерывным. Грейс начала с ними общаться. «Поначалу она, оказавшись в их компании, в основном держала рот на замке, — рассказывал Рекс. — Она слушала, что говорят люди, и очень скоро поняла, что ей нужно больше читать… намного больше»[82]. А еще Грейс к великому облегчению узнала, что она отнюдь не единственная молодая художница, приехавшая за последнее время в Нью-Йорк; почти все, кого она тут встретила, сейчас или в недавнем прошлом находились в таком же положении неофита. Это осознание очень помогло ей успокоиться в пугающей новой среде, то же действие оказал и многообещающий роман с одним непростым художником, только что вернувшимся с войны[83].