Элен в одном из писем писала Грейс: «Я действительно пришла к выводу: единственный способ избежать того, чтобы тебя неправильно цитировали, заключается в том, чтобы хранить молчание, а для меня это совершенно невозможно»[407]. Поллок с Ли тоже в итоге пришли к такому выводу, но и для них, как и для Элен, молчание не годилось. Показ Поллока в Венеции поднял огромную волну интереса к нему в США, и ожидания относительно его следующей выставки в галерее Бетти резко возросли. На фоне постоянных разговоров о грядущем вернисаже Ли четко осознавала, что Джексон, оставшийся без мудрых указаний доктора Хеллера, чрезвычайно уязвим. Но Ганс Намут, приехав в Спрингс фотографировать Джексона за работой, конечно же, ведать не ведал об этих сложных обстоятельствах. И потому был ошарашен, когда Поллок, довольно сухо поприветствовав его, заявил: «Извини, но я только что закончил писать». «Вот тебе и всё, – вспоминал потом Намут. – Он, очевидно, передумал фотографироваться за работой, а может, это Ли настроила его против этой идеи. Я был совершенно удручен и спросил, нельзя ли мне зайти и сфотографировать его хотя бы с готовой картиной. Он нехотя согласился»[408].
Джексон в заляпанной краской футболке и Ли в домашней одежде и тапках повели Намута в амбар. Там прямо на полу лежал огромный мокрый холст. Тем летом Джексон писал огромные картины – больше двух метров в высоту и почти пять с половиной в ширину. В восторге от увиденного и страшно расстроенный тем, что ему не удалось сфотографировать Поллока в процессе работы, Ганс уже было открыл рот, чтобы спросить Джексона, нельзя ли ему зайти в другой раз, когда он будет писать…
но [Джексон], взглянув на картину, вдруг начал что-то в ней исправлять. И прежде чем я успел понять, что происходит, у него в руках уже были банка с краской и кисть, а он писал, разрушая сделанное до этого, и на холсте возникла совершенно новая картина… А я тем временем начал фотографировать… Я снимал пленку за пленкой… С того дня меня приняли. Особенно когда он увидел, что у меня вышло: пару недель спустя я принес ему некоторые фотографии, и это окончательно закрепило наши отношения[409].
Ли, которая всё время, пока Ганс фотографировал Поллока, просидела на табурете в мастерской, позже сказала Намуту: «До этого момента единственным человеком в мире, который когда-либо наблюдал за тем, как пишет Джексон, была я»[410]. Ганс заслужил доверие их обоих во многом потому, что не болтал, а просто молча снимал. Его сотрудничество с Поллоком продолжилось и углубилось в ноябре, когда давление на Джексона стало таким сильным и мучительным, что он больше не смог держать себя в руках; когда испарилась столь желанная для Ли свобода творить без чрезмерных забот о муже; когда весь мир вокруг них опять погрузился в страх и паранойю, а мужчины снова надели военную форму и отправились умирать в далекие края.
Намут говорил о гражданской войне в Испании: «Как и в другие периоды истории, художники и интеллектуалы острее других чувствовали тревожность текущих событий»[411]. К концу лета и осени 1950 года мир стал почти таким же безрадостным, каким был в 1945 году, и нью-йоркские художники отреагировали на это с ужасом. «Это какая-то массовая депрессия, какой я сроду не видела, – пишет в своем дневнике в августе Джудит Малина, одна из завсегдатаев “Клуба”. – Все вокруг только и говорят: “Терпеть не могу читать газеты”, “Я боюсь включать радио”»[412]. Новости действительно были чистым безумием: домашние аресты и расследования, дискуссии вроде бы здравомыслящих людей о том, какая столица станет наилучшей целью для атомного удара, и так далее, и тому подобное. На 42-й улице перед театром какой-то мужчина, повернувшись к спутнице, спросил: «Как думаешь, будет война?» «Война уже началась», – ответила та. Опять наступило время «скорби и убийц»[413].