В самолете по пути домой Ли сосредоточилась (по крайней мере, на некоторую часть перелета) на предстоящих похоронах. И решила, что с надгробным словом должен выступить Клем. В тот день Гринберг отправился домой, постарался обдумать речь и понял, что не сможет ничего сказать, не упомянув об Эдит Метцгер. «Я решил, что это будет неправильно. Он же убил эту девушку. Меня это возмущало. Я не собирался вставать на его похоронах и делать вид, будто ничего такого не произошло, — рассказывал Клем. — Мне было стыдно и больно за него»[204].
На следующее утро он заявил Ли: «Если мы будем произносить речь, нам необходимо упомянуть о погибшей». Ли, по его словам, пришла от этих слов в ярость. «К тому времени я уже достаточно знал о том, как он поступил с этой бедной девушкой, — говорит Клем[205]. — О том, какой ужас она пережила. Он же отлично слышал все ее крики»[206]. Клем не мог простить Джексона. И предложил Ли выбрать кого-то другого для выступления на похоронах. Но Ли отрезала: «Ты или никто». Клем говорить отказался[207]. Ли продолжила организовывать похороны. Они должны были состояться днем 15 августа в часовне в Спрингсе. Без поминального слова.
Художественное сообщество Нью-Йорка, как всегда, разъехалось на лето, но новость о гибели Джексона разнеслась со скоростью молнии. Некоторые получили ее по телефону. Завсегдатаи «Кедрового бара» распространяли ее с помощью «кедраграммы» (способа, который, по словам Тома Гесса, очень напоминал тюремный телеграф)[208].
Некоторым людям, находившимся далеко, пришлось прочитать о смерти Поллока в газетах. Джонни Майерс, например, ехал на поезде во Флоренцию и, открыв газету, узнал, что Джексон мертв. Он непроизвольно испустил мучительный вопль, страшно напугав своих попутчиков. Джоан услышала о трагедии в компании экспатов в Париже и сразу же начала писать картину, которую назвала «Воскресенье, 12 августа»[209].
А Элен сидела в «Кедровом баре» с Францем, когда с Лонг-Айленда пришло страшное известие. По ее словам, они все давно смирились с тем, что «Джексон считал себя неуязвимым. Он много раз попадал в не слишком серьезные аварии и прочие неприятные ситуации, и всегда всё заканчивалось относительно неплохо; думаю, мы почему-то считали, что так будет всегда».
«В баре в тот день состоялось что-то вроде бдения у гроба усопшего, — вспоминала Элен. — Как после смерти Рузвельта. Все сосредоточились на одном, говорили только на одну тему»[210]. У каждого дюйма «Кедрового бара» была своя история о Поллоке. Дверь мужского туалета, которую он однажды сорвал с петель. Переднее окно, к которому он прижимал лицо, выпрашивая, чтобы его впустили после очередного запрета заходить внутрь. Даже шляпа Франца, которую Джексон не раз сбивал во время потасовок. «Образ Джексона был невероятно ярким и мощным, — сказал Марка-Релли. — Ты вдруг ощущал эту дыру, это молчание, и с каждой минутой оно становилось все напряженнее»[211].
Для тех, кому Поллок не был другом, но кто знал его как художника, потеря тоже оказалась невосполнимой. «Мы чувствовали не только печаль из-за смерти великого человека; это было что-то более глубокое, будто умерла какая-то частица тебя самого», — признавался художник Алан Капроу.
Мы были его частью: он был, пожалуй, живым воплощением наших амбиций в плане абсолютного освобождения и нашего потаенного желания опрокинуть привычные столы прямо со стоящей на них посудой и дешевым шампанским. Мы видели в нем образец безграничных возможностей поразительной свежести, своего рода экстатической слепоты[212].
И своей жизнью, и своей смертью Джексон бросал вызов коллегам-художникам; он словно говорил им: иди на все ради своего творчества; если посмеешь, лезь на скалы. Да, это может тебя погубить, но ведь в конечном счете сия чаша не минет никого. И будет лучше, если ты уйдешь из этого мира, оставив после себя не только воспоминания, но и чудеса искусства. Он был «художником, который полностью осознавал риск и который знал и поражения, и триумф, — сказал Фрэнк о Поллоке. — Он жил с первым, бросал вызов второму и достиг третьего»[213].
Среда выдалась солнечной и жаркой. К четырем часам парковка у часовни в Спрингсе была наполовину заполнена автомобилями художников, местных жителей, галеристов, музейных чиновников, родных и друзей усопшего. Люди, одетые в такой прекрасный день в темную официальную одежду, выглядели как-то неуместно; такими же неуместными были и их скорбные, мрачные лица[214]. Грейс приехала на похороны с сыном Джеффом, Дороти Миллер и мужем Дороти — Эдди Кэхиллом[215].