Народ начал собираться на боковую, и Фрэнк вдруг заявил Грейс: «Мы с тобой должны переспать»[328]. Она же, боясь, что секс убьет их потрясающие отношения, к тому времени пережившие бесчисленное множество партнеров с обеих сторон, сказала: «И разрушить все это? Да ни за что на свете!»[329] И Фрэнк согласился с мудростью отказа Грейс. «Это не стоило их дружбы», – объяснил Джо[330]. Фрэнк поклялся Джо хранить тот случай в тайне, но сам же потом и увековечил этот момент. В следующем году он выбрал прекрасную работу, написанную тем летом, для самой важной выставки в жизни Грейс. Картина в насыщенных красных тонах называлась «Интерьер, “Ручьи”»[331].
Лето 1957 года выдалось странным. Все по привычке искали взглядом Джексона Поллока. Он, бывало, мотался по этим улицам на своем «олдсмобиле», проникая в любую компанию; останавливался, чтобы помочь в том или ином деле, и при этом – в зависимости от уровня терпимости окружающих – либо выступал как хороший друг, либо создавал массу проблем и неприятностей. Всем было трудно привыкнуть к первому лету без него[332]. А Ли было трудно привыкнуть к
В ужасе от ночей, наполненных воспоминаниями, она совершенно не могла спать одна в доме. Первое время после смерти Джексона у нее посменно оставался кто-то из подруг; эта группа даже окрестила себя «ночными дамами Ли». Потом список пополнился ее родственниками, или молодыми художниками, или даже детьми друзей[333]. Альфонсо настолько беспокоило эмоциональное состояние Ли, что он пошел на поистине экстраординарный шаг: попросил выйти за него замуж.
О любви тут не шло и речи (он был влюблен в Теда), но Альфонсо всегда защищал Поллоков и счел, что наилучшим способом продолжать это делать будет брак с вдовой[334]. Ли, однако, претила сама мысль, что какой-то мужчина думает, будто она нуждается в его защите, и ответила решительным отказом[335]. Она могла сама позаботиться и о себе, и о наследии Джексона. Время Ли опять распределялось так, как всегда распределялось прежде: между своей и его работой. Только теперь она не могла с ним поговорить и на нее никто не орал.
После похорон мужа Ли столкнулась с весьма серьезным вопросом – сможет ли она продолжать писать? Проблема заключалась не только в том, что она пережила страшное горе[336]. «Возможно, меня даже успокаивала мысль о том, что все внимание достается ему, – сказала она. – Мне было этого достаточно. А потом, когда он умер, пришло осознание, что я должна что-то делать сама; что мне надо самой справляться со своими делами»[337]. Она, конечно, не думала, что будет существовать под таким же прессингом, какой испытывал на себе Джексон, но теперь в их доме остался только один художник, и это была она. И она не знала, под силу ли ей такой статус.
«Я была обязана – только так я могу выразить эту мысль, и это было очень нелегко», – признавалась она[338]. Прежде всего ей нужно было вернуться к картине, которую она оставила повернутой к стене, когда уезжала в Европу. Таинственность «Пророчества» теперь напугала ее больше, чем когда она закончила эту работу. У нее не было желания даже смотреть на полотно, но она знала, что обязана двигаться вперед.
Однажды Ли с огромным трепетом перевернула холст лицом к себе и всмотрелась в изображение, запятнанное ужасами последних месяцев; ужасами, излитыми на холст той женщиной, какой она тогда была. И обнаружила, что что стала совсем другим человеком[339]. И что она может продолжать работать. «Я по природе не самоубийца, – сказала она. – Все так, как оно есть, ты просто с этим остаешься. И продолжаешь идти вперед»[340].
Больше 10 лет Ли писала в маленькой тесной спальне на втором этаже. Теперь она переехала в просторный амбар Джексона и наконец смогла, работая, широко раскинуть руки, а вместе с ними и свое воображение[341]. Друзья знали, что она вернулась к живописи. Она вошла в своего рода цикл – писала практически непрерывно и почти ни с кем не общалась[342]. Через несколько месяцев тех немногих, кого художница все же допускала в свою мастерскую, ждало нечто поистине потрясающее.
В 1956 году, после смерти Джексона, Ли написала серию автобиографических картин: «Объятия», «Рождение» и «Три в двух». В полотнах опять преобладал телесный цвет и повторялся мотив глаза, который сделал таким угрожающе интригующим «Пророчество»; все три картины корчились в муках, ожидаемых от художника, который только что так много потерял.
Однако к началу лета 1957 года произведения, написанные Ли в бывшем амбаре Джексона, громко возвестили о возрождении художницы. Тон полотен стал ярким, формы – открытыми и свободными, мучительные ранее образы были вытеснены радостными. Теперь на холстах господствовал не человек, а природа, причем, как ни удивительно, природа женская. Груди, матки, цветы и виноград. «Когда на моем полотне появилась женская грудь, я удивилась больше всех», – признавалась Ли[343].