В жизни Кало не существовало полутонов. Она целиком отдавалась чувствам. В этом и была тайна ее магической стойкости и притягательности. Несмотря на мучительные физические страдания, закованная в корсет женщина искрилась юмором и могла хохотать до изнеможения. Но оставшись наедине с кистью, она была до конца откровенной. Ни одной улыбки на десятках автопортретов – «Моя жизнь – это серьезная история». Боль и любовь, потери и творческие взлеты – все запечатлено в картинах. Фрида так мечтала о ребенке, но страшная травма не позволила иметь детей. Три беременности – настоящий подвиг при ее физическом состоянии – закончились выкидышами. Вся безутешность откровенно запечатлена в картинах. «Впервые в истории искусства женщина выразила с абсолютной откровенностью, так обнаженно и, можно сказать, со спокойной свирепостью то общее и частное, что присуще женщине», – писал Ривера. Но он не оплакивал вместе с женой потерю детей, не чувствуя в них потребности. От двух жен и любовницы у него было три дочери, которыми он никогда не интересовался. Для Фриды же это было крушением еще одной мечты, трагедией. В ее картинах появляются дети, но чаще всего мертвые. И хотя большинство натюрмортов и пейзажей пронизаны солнцем и светом, а последняя работа называется «Да здравствует жизнь!» (ее жизненное кредо), картины 30-х гг. проникнуты болью, отчаянием и страшной символикой безысходности. На металлической пластине «Госпиталь Генри Форда» (1932 г.; художница рисовала на жести, дереве и холсте) Фрида лежит обнаженная на больничной железной кровати. Живот вздут, волосы растрепаны, слезы заливают лицо, кровь – белую простыню. Она держит в руке шесть нитей, объединяя шесть символов: улитку, зародыш мальчика, свой живот, странную металлическую машинку, орхидею и тазобедренные кости. Вместо больничной стены – на горизонте промышленный город.
Символика Кало опирается на национальную древнюю индейскую мифологию, которую она блестяще знала. Ее работы проникнуты духом «наивного искусства» доколумбовского периода. Фрида изображала себя в национальной мексиканской одежде, которую очень полюбила после свадьбы, в окружении животных, растений и предметов («Автопортет с обезьянкой и пластиной на шее», «Автопортрет с ожерельем из шипов и колибри», «Мое рождение»). Иногда она рисовала у себя на лбу и груди лица людей и события своей жизни («Думая о смерти», «Диего в моих мыслях»). Везде яркие краски, отсутствие перспективы, четкие силуэты и детали, в которых прослеживаются традиции мексиканского магического реализма («Раненый олень»).
В некоторых работах проявляется доля жестокости, излишней откровенности чувств и бесстыдства («Мое рождение»), потому что Фрида всегда называла вещи своими именами («Портрет Дороти Хейл»). По словам Риверы, она «ни разу ничего не преувеличила, не изменяя точным фактам, сохраняя глубокий реализм, извечно присущий мексиканскому народу и его искусству, даже тогда, когда она прибегает к аллегориям, доводя их до космогонического обобщения». Творчество Кало с конца 30-х гг. стало привлекать внимание коллекционеров, а ноябре 1938 г. в Нью-Йорке состоялась выставка из 25 картин, половина из которых была куплена. Фрида произвела фурор не только своим искусством, «суровым, хрупким и твердым, как сталь, и тонким и нежным, как крылья бабочки, восхитительным, как улыбка ребенка, и жестоким, как горечь жизни» (Ривера), но и умом, характером, манерами, жизнелюбием. Ее картины покорили не одних американцев. В январе 1939 г. перед ней склонился Париж. Андре Бертон, «отец сюрреализма», организовавший выставку «Вся Мексика», причислил Фриду к своему лагерю. Но она категорически отказалась войти в «компанию интеллектуальных сукиных детей», которые «расчистили дорогу всем гитлерам и Муссолини», отвергая их искусство как европеизированное и наносное. Всех поразила уникальность и загадочность яркой и обаятельной женщины. Знаменитая модельер Эльза Чапарелли (Скьяпарелли) создала «платье синьоры Риверы» и духи «Шокинг», а на обложке журнала «Вот» появилась рука Фриды, унизанная оригинальными кольцами. Картины Кало были высоко оценены (одну купил Лувр) и, потрясенный напором живописных чувств, Пабло Пикассо писал Диего: «Ни ты, ни Дерен, ни я не в состоянии написать такое лицо, какие пишет Фрида Кало».