«Известен его взгляд на Христа и на многие коренные догматы, вытекающие из пророчеств и из творений евангелистов. Строго разграничивая этическое содержание евангелия от исторического и учение Иисуса Христа от его жизни и личности, и ставя его на первое место в ряду великих нравственных мыслителей, как завещавшего миру вековечный и непревзойденный закон кротости и человеколюбия, Толстой не может не встречать горячих и упорных возражений со стороны тех, кто считает, что невозможно выбирать из евангелия лишь часть – этическое учение – и, восторженно воспринимая ее, одновременно отвергать все остальное и тем вырывать из сердца таинственные и пленительные образы, делающие из этого учения предмет не только сочувствия, но и веры. Мне пришлось испытать, как мягко в обмене мнений об этом относится Лев Николаевич к тому, что он считает “заблуждением”, и как тщательно избегает он того, что может оскорбить или уязвить религиозное чувство своего “совопросника”».
На всех разговорах о последних днях Льва Николаевича поставил точку Иван Алексеевич Бунин в своей статье «Освобождение Толстого». Он начал его именно с разговора об освобождении от всех земного, что так томило, волновало Толстого, что являлось темой его и художественных и философских произведений.
Толстой искал совершенство. Бунин приводит цитату: «Совершенный, монахи, не живет в довольстве. Совершенный, о монахи, есть святой Высочайший Будда. Отверзите уши ваши: освобождение от смерти найдено».
Лев Николаевич никогда не жил в довольстве и в прямом (материальном), и в переносном (духовном) смысле. Бунин писал по этому поводу:
«И вот и Толстой говорит об “освобождении”: “Мало того, что пространство и время, и причина суть формы мышления и что сущность жизни вне этих форм, но вся жизнь наша есть (все) большее и большее подчинение себя этим формам и потом опять освобождение от них”.
В этих словах, еще никем никогда не отмеченных, главное указание к пониманию его всего. Астапово – завершение “освобождения”, которым была вся его жизнь, невзирая на всю великую силу “подчинения”».
И далее прибавил:
«Помню, с каким восторгом сказал он однажды словами Пифагора Самосского: “Нет у тебя, человек, ничего, кроме души!” Знаю, как часто повторял Марка Аврелия: “Высшее назначение наше – готовиться к смерти”. Так он и сам писал: “Постоянно готовишься умирать. Учишься получше умирать”».
Вспомним совершенно особые главы «Войны и мира» – главы, посвященные уходу в мир иной князя Андрея. Он очень много уделил место описанию всех тех событий. Почему? Да потому, что уже тогда он задумывался над вечной проблемой человечества – жизни и смерти. Бунин привел лишь маленький отрывок:
«Князь Андрей слушал пение Наташи:
– Страшная противоположность между чем-то бесконечно великим и неопределенным, бывшим в нем, и чем-то узким и телесным, чем был он сам и даже была она, – эта противоположность томила и радовала его во время ее пения…»
И далее о мыслях князя Андрея. Его, толстовских, мыслях:
«Чем больше он в те часы страдальческого уединения и бреда, которые он провел после своей раны, вдумывался в новое, открытое ему начало вечной любви, тем более, сам не чувствуя того, отрекался от земной жизни. Все, всех любить, всегда жертвовать собой для любви значило – никого не любить, значило – не жить этой земной жизнью».
Не будем касаться подробностей ухода и смерти Льва Толстого. Тема-то у нас не столь мрачна – любовь! Много сказано про отношения Льва Николаевича с супругой, но послушаем его самого – его самое последнее признание. Он оставил на своем рабочем столе в Ясной Поляне записку, адресованную Софье Андреевне: «Не думай, что я уехал потому, что не люблю тебя. Я люблю тебя и жалею от всей души, но не могу поступить иначе… И дело не в исполнении каких-нибудь моих желаний и требований, а только в твоей уравновешенности, спокойном, разумном отношении к жизни. А пока этого нет, для меня жизнь с тобой немыслима… Прощай, милая Соня, помогай тебе Бог».