Амурская колесная дорога, это — шоссе, прокладываемое через болото и непроходимую тайгу, без всяких почти средств и орудий производства, неодетыми, голодными и закованными людьми на протяжении тысячи верст, это шоссе — яркий пример превращения труда в тягчайшую пытку и надругательства над телом и душой человеческими. Фараоны в прежнее время строили так свои пирамиды. Шоссе это устлано трупами, кости людских скелетов могли бы заменять там щебень и камни. Каждый год русские и сибирские тюрьмы слали партии за партией на Амур, и редкие счастливцы выходили оттуда обратно, хотя бы и покалеченными, а невредимыми — почти никто никогда. Если там в видах экономии иногда берегли железный и древесный материал, то с человеческим не церемонились. Если же этот материал обнаруживал свое специфическое человеческое свойство, так или, иначе опротестовывая ужас своей жизни, или оборонялся, то не было меры истязаниям и надругательствам над этим материалом. За побег расстреливалась вся десятка, где был засчитан беглец, причем для меньшей траты патронов девятку или восьмерку оставшихся ставили в ряд, стараясь винтовочной пулей пронизать весь ряд. Пуля, удачно пробившая 2–3 спинных хребта, часто застревала в следующей спине и… с проклятием заряжалась винтовка заново, и с покорностью ждали своего конца связанные кандальники.
Часто в чем-нибудь виноватого ослушника раздевали донага и привязывали к дереву, где скоро тучей начинала виться мошкара и заедала насмерть обезумевшего от пытки человека. Если наказание бывало срочное, и казнимый снимался с дерева через час-два, то все равно его снимали уже помешанным. Пытка была непереносима для людей самой большой закаленности.
Встретившиеся нам в Александровском заводе обратники с Амура все тюрьмы России и Сибири считали раем в сравнении с Амурской «колесухой».
Но раем ни Орловского, ни Тобольского и Смоленского централов, ни Бутырок, ни Ярославской каторги, ни Николаевских рот, ни нашей каторги, конечно, назвать было нельзя.
Режим у нас определялся в большей мере тем, кем был начальник тюрьмы. Он же определял собой настроение младшей администрации, профессия которой давала все права и возможности быть безответственными мучителями отданных в их власть людей. На одной нашей каторге раскинутые в районе 500–600 верст тюрьмы имели начальниками зверье и палачей и рядом — добродушных либералов старого сибирского закала, хранящим в своем отношении к «политике» традиции и навыки, данные им воспитанием прежних поколений ссыльных и каторжан — революционеров. На Кадаинской каторге около караульного помещения стояла кадушка с рассолом, где мочились гибкие прутья для порки; на Казаковских золотых приисках уголовный, иссеченный розгами, приходя к фельдшеру с просьбой полечить страшно загноившуюся от врезавшихся колючек спину, получал в ответ: «не для того порали». В Алгачинской тюрьме политические, заключенные принимали яд или разбивали себе голову об стену. В это же время в Горно-Зерентуйской и Мальцевской тюрьмах до 1909–1910 гг. при приличных начальниках заключенные всех категорий имели в своем режиме необходимый минимум, дававший им возможность жить с сохранением своего человеческого достоинства, заниматься в свободное время наукой и развитием своей внутриобщественной жизни.
Нравы на каторге вообще в первые годы (1906–1909) были патриархальными, и иногда свирепый на вид начальник, свирепость которого была инспирируема Читинским округом, «обминался» и обживался с политическим коллективом на славу, оставляя при себе неотъемлемым качеством только способность воровать. Репресии там или сям в каторге сначала носили спорадический характер.
Окраины получали из петербургского центра новые указания и направление внутренней политики значительно позднее, чем эта политика устанавливалась в центре. Окраины довольно долго продолжали еще жить настроениями и указаниями от испуга 1905–1906 гг. и тогда какой-либо тяжелый или чрезвычайный режим, как-то Бородулинский и Измайловский в Алгачах, казался как будто бы нечастым явлением. Но все же, наконец, волны реакции, разлива торжествующего грубого насилия прикатились и к нам. Настроение в сторону репрессий и удушения вольного духа на всей каторге стало сгущаться, слухи шли, иногда один нагонял другой, то о расскассировании тюрем с более мягким режимом, то о присылке новых начальников с особыми полномочиями, то о событиях в тюрьме вроде Алгачинской. И в довершение приезжавшие из России товарищи привозили рассказы о происходивших там ужасающих избиениях, расстрелах, порках и установлении чрезвычайных режимов. Тягчайшее и унизительное ощущение себя