Татьяна сидела на краю своей кровати. Ладони рук сжаты между колен. На голове белый в серую крапинку платок до самых глаз. Она повернула лицо к Акулине и то ли свет лампы из-под потолка отразился в них, то ли что другое сверкнуло, да так, что Акулину обдало холодом. Татьяна попыталась встать, но ноги подкосились и она тихо, как во сне, опустилась на пол. Обхватила голову руками и в таком же безмолвии раскачиваясь, стала беззвучно причитать. Размазывая по лицу катящиеся слезы. У Акулины холод от жалости и увиденной боли пробежал по спине.
— Устишка, слышь! — стукнула в стену.
— Слышу, слышу!
— Там у меня пузырек на окне. Сердечные капли. Неси.
— Несу.
Кое-как влили Татьяне несколько глотков. Но вид её всё равно был ужасен.
— Пошли к нам. Придешь в себя. Там видать будет, что к чему.
— Пусть Устинья идет домой. Я уже ничего. Уже стерплю.
Устинья краем глаза осмотрела комнату: может похоронка на кого из сыновей. Служили в этот момент оба. Нет, нигде никакой бумажки.
— Иди. Скоро девки вернутся. Ежели что — стукну, — и взглядом показала Устинье, что так будет лучше.
— Помер Николай.
— Все в руках божьих. Татьяна, ты подумай — двое сыновей его на твоих руках остались. И хучь взрослые они, а ежели сейчас ты себя в руки не возьмешь, то бог весть какую беду сможешь на них накликать. Будут они без вины виноватые, а ты всю жисть корить себя будешь. Пройдет время, боль обтерпится, а вот кабы новую не нажить.
— Давно он света белого не видал. Так и помер во мраке. Почти двадцать пять лет заживо был похоронен. Когда красные ворвались, всех белых расстреляли, а он спрятался, впопыхах его тогда не нашли. Думали, пройдет время, отсидится. Как-нибудь документы выправим. Только ничего у меня не получилось. Были мы не бедные и поставили к нам на постой большой военный чин красных. Тут уж куда высунуться — смерть. Так и просидел года три. А там я забеременела. Красный командир всё допытывался — кто из его подчиненных меня обманул. Говорил, расстреляет гада. Ведь знал, что между нами ничего не было. А тут такое. Разговоры всякие пошли. Я в их партийную ячейку ходила. Клятвенно уверяла, что ребенок не его и назвала солдата, который знала — погиб. Николай за это время сильно изменился. Кожа стала белесая, волоса я ему аккуратно стригла, сделались тонкими серыми. Книги все, что у нас были, перечитал. Болеть стал часто. Да не столько болел, сколько нервничал. Из подпола в дом вовсе выходить перестал. Меня извел. Все допытывал, как там сверху, да попрекал меня, что, мол, дура я, а коммунистам скоро каюк придет. Вот тогда он героем поднимется, и буду я, и сын его, им гордиться. День за днем, неделя за неделей. Втянулась я в такую двойную жизнь. Попривыкла. Да и подпол его понемногу обустроили. Отверстие проделали под кроватью, чтоб свет и воздух проходил. Только Леонид подрастал, да стал примечать, что вроде у нас кто в доме посторонний бывает. Когда подрос, совсем стало трудно прятаться в одном-то доме. А однажды говорит мне, ты, мол, маманя, меня нагуляла и опять какой-то мужик у нас в доме бывает. Выследил я. Только уж больно мне от людей позорно — сам нагулянный, невесть от кого и опять ты взялась за старое. А я и ответить ничего не могу. А ночью только хотела в подпол к Николаю спуститься, а Лёнька тут как тут. "Ага, — кричит, — вот я вас и поймал, голубчиков. Полюбовника своего в доме прячешь!". Поднялся Николай. "Не надо, говорит, не зажигай свет. Сын ты мой. Леонид Николаевич Портнягин. А меня судьба прятаться заставила. Поскольку офицер я белый, то ждет меня наверху расстрел. Вот мать и прячет все эти годы. А теперь и тебе сын придётся эту тайну хранить".
Я тогда просто обмерла. Стою не жива, не мертва. А Леонид напротив. Как-то весь встрепенулся, приободрился.
— Ничего, батя. Я теперь понимаю, что раньше вы мне сказать не могли. Мал был, вдруг где проболтался бы.
С тех пор с одной стороны в доме жить стало легче, а с другой стороны — боюсь, кабы Лёнька не сказал где чего лишнего, ребёнок ещё. А тут опять напасть, снова беременная. Порешили мы тогда, что рожу и уедем в такое место, где все люди приезжие и друг друга не знают. Николаю Леонид радиоприемник раздобыл. Отдали мы за него перину, да две пуховые подушки. Вот Николай и определил, что поедем мы в Сибирь. На большую стройку. Только уехать не скоро получилось. Никак не могли придумать, как Николая перевозить. Отчаялся он тогда, хотел идти и во всём покаяться. Я и боялась, и хотела, чтоб пошел. Потому как не жизнь это, а ад кромешный. Да Николай хорохориться-то хорохорился, а поняла я, никуда он не пойдет. Так перед сыном прихорашивается. А однажды прибежал Леонид домой с разбитым лицом, одежонка рваная.
— Не могу, говорит, более терпеть. Маманя, соседские пацаны тебя гулящей теткой зовут. И говорят, что мужиков ты по ночам принимаешь. Потому никого и не видят люди.
Как услышал всё это Николай — стал не просто белый, а серый, смотреть страх.