И не сказав более ни слова посланному, который стоял в изумлении от такого холодного приема, Каноль пошел наверх, где застал виконта, бледного, трепещущего и уже одетого. На камине горели две свечи.
Барон с глубоким сожалением посмотрел на этот альков и особенно на две подобные близнецам кровати, одна из которых была слегка смята. Молодой человек следил за его взглядом, стыдливо краснея.
— Будьте довольны, виконт, — сказал Каноль. — Теперь вы избавитесь от меня на все остальное время вашего путешествия… Я сейчас еду на почтовых для службы королю.
— Когда вы едете? — спросил виконт голосом, еще не совсем твердым.
— Сию минуту; я еду в Мант, где теперь, по-видимому, находится двор.
— Прощайте! — едва мог ответить молодой человек и опустился в кресло, не смея поднять глаза на своего спутника.
Каноль подошел к нему.
— Я уж, верно, не увижусь больше с вами! — сказал он дрожащим голосом.
— Как знать? — отвечал виконт, стараясь улыбнуться.
— Дайте одно обещание человеку, который вечно будет помнить вас, — сказал Каноль, положив руку на сердце, так ласково и нежно, что ни голос его, ни жест не оставляли никакого сомнения по поводу его искренности.
— Какое?
— Что вы будете иногда обо мне думать.
— Обещаю.
— Без… гнева?
— Да.
— А где доказательство? — спросил Каноль.
Виконт подал ему руку.
Каноль взял дрожащую ручку с намерением только пожать ее, но невольно с жаром прижал ее к губам и выбежал из комнаты как безумный, прошептав:
— Ах, Нанон, Нанон! Сможешь ли ты когда-нибудь вознаградить меня за то, что я теряю теперь?
XII
Теперь, если мы последуем за принцессами Конде в Шантийи в место их ссылки, которую Ришон достаточно мрачно описал виконту, вот что мы увидим.
На аллеях, под красивыми каштановыми деревьями, усыпанными, как снегом, белыми цветами, на зеленых лугах, лежащих около синих прудов, беспрестанно гуляет толпа: смеется, разговаривает и поет. Кое-где в высокой траве скрываются фигуры людей, любящих чтение, фигуры, утопающие в зелени, из которой выглядывают только белые страницы — "Клеопатры" господина де ла Кальпренеда, "Астреи" господина д’Юрфе или "Великого Кира" мадемуазель де Скюдери. В беседках из роз и жасмина раздаются звуки лютни и голоса невидимых певцов. По большой аллее, которая ведет к замку, иногда проносится с быстротою молнии всадник, доставляющий какое-нибудь приказание.
В это самое время на террасе три дамы, в шелковых платьях, надменные и величавые, медленно прогуливаются, сопровождаемые на некотором расстоянии молчаливыми и почтительными конюшими.
В середине группы движется самая старшая дама, имеющая, несмотря на свои пятьдесят семь лет, весьма представительную наружность, и важно рассуждает о государственных делах. Справа от нее высокая молодая женщина со строгим видом слушает, нахмурив брови, ученую теорию своей соседки. Слева — другая старуха, менее всех знаменитая, говорит, слушает и размышляет одновременно.
Дама в середине группы — вдовствующая принцесса Конде, мать победителя при Рокруа, Нёрдлингене и Лансе, которого после преследования, приведшего его в Венсенский замок, стали называть Великим Конде, именем, сохранившимся за ним в потомстве. В ней еще можно заметить остатки той красоты, которая вызвала последнюю и, может быть, самую безумную любовь Генриха IV. Теперь она унижена и как мать, и как гордая женщина, facchino italiano[2]
, которого звали Мазарини, когда он был слугой у кардинала Бентивольо, а теперь зовут его высокопреосвященством кардиналом Мазарини, с тех пор как он стал любовником Анны Австрийской и первым министром французского королевства.Это он осмелился посадить Великого Конде в тюрьму и сослать в Шантийи мать и жену благородного пленника.
Другая дама, помоложе, Клер-Клеманс де Майе-Брезе, принцесса Конде, которую по тогдашней аристократической манере называли просто принцессой. Это означало, что жену главы дома Конде считали первой принцессой королевской крови, настоящей принцессой. Она как настоящая принцесса всегда была горда, но, с тех пор как ее стали преследовать, ее гордость еще возросла и принцесса стала надменной. Действительно, пока принц был на свободе, она была обречена играть вторую роль, но заключение мужа в тюрьму подняло ее до положения героини. Она стала вызывать участие более вдовы, а сын ее, герцог Энгиенский, которому скоро будет семь лет, возбуждает сострадание более всякого сироты. Она у всех на виду, и если б не боялась насмешек, то надела бы траур. С той минуты, как Анна Австрийская отправила обеих принцесс в ссылку, их громкие жалобы превратились в глухие угрозы: из угнетенных они скоро превратятся в бунтовщиц. У принцессы, у этого Фемистокла в чепце, есть свой Мильтиад в юбке. И лавры герцогини де Лонгвиль, некоторое время как королева правившей Парижем, не дают ей спать.