— Если бы вы умерли, так и я бы умерла. Но зачем печалиться? Лучше радуйтесь вместе со мною. В эту ночь, может быть, через час вы выйдете из тюрьмы. Или я сама приду за вами, или буду ждать вас у ворот. Тогда, не теряя минуты, не теряя секунды, мы убежим. Да, убежим тотчас, я не хочу ждать. Этот проклятый город пугает меня! Сегодня еще я успела спасти вас, но завтра, может быть, новое несчастие отнимет вас у меня…
— Знаете ли, Клара, вы принесли мне слишком много счастия разом! Да, да, слишком много счастия, я умру от радости…
— Так становитесь по-прежнему беспечным, по-прежнему веселым…
— Так и вы, Клара, будьте веселее.
— Вы видите, я смеюсь…
— А этот вздох?
— О том несчастном, который жизнью своею платит за наше счастье.
— Да, да, вы правы. О, почему не можем мы бежать теперь же? Ах, добрый мой гений-хранитель, взмахни крыльями и улети вместе со мною.
— Потерпите, завтра мы улетим… Куда? Я и сама не знаю. Может быть, в рай нашей любви. А до тех пор радуйтесь, что я здесь.
Каноль обнял ее и прижал к груди. Она обвила его шею руками и с волнением приникла к его сердцу, которое едва билось.
Вдруг во второй раз, несмотря на все свое счастие, Клара зарыдала и оросила слезами лицо Каноля, который нагнулся к ней.
— Так вот как вы веселы, Клара?
— Это остаток прежнего горя, — отвечала она.
Дверь отворилась и знакомый нам офицер объявил, что прошло полчаса — время, назначенное пропуском, подписанным принцессою.
— Прощай, — прошептал Каноль, — или прикрой меня плащом и уведи отсюда.
— Бедный друг, — отвечала она вполголоса, — молчи, потому что слова твои мучат меня! Разве ты не видишь, что и я желаю того же? Имей терпение за себя, имей терпение особенно за меня. Через несколько часов мы соединимся и уже никогда не расстанемся.
— У меня есть терпение, — сказал весело Каноль, успокоенный ее обещаниями. — Но надобно расстаться… Мужайся!.. Надобно сказать прости… Прости же, Клара!
— Прости, — сказала она, стараясь улыбнуться, — прос…
Но она не могла выговорить рокового слова: в третий раз она зарыдала.
— Прости! Прости! — вскричал Каноль, целуя виконтессу. — Еще раз прости!
— Черт возьми! — сказал офицер. — Хорошо, что я все знаю, а то эта сцена тронула бы меня.
Офицер проводил Клару до дверей и воротился.
— Теперь, — сказал он Канолю, который от волнения опустился в кресло, — мало быть счастливым, надо еще быть сострадательным. Ваш сосед, ваш несчастный товарищ, который должен умереть, сидит один: никто не покровительствует ему, никто его не утешает. Он хочет видеть вас. Я решился исполнить его просьбу, но надобно, чтобы и вы согласились на нее.
— Очень рад, очень рад! — отвечал Каноль. — Бедняжка! Я жду его, готов принять его с распростертыми объятиями. Я вовсе не знаю его, но все равно.
— Однако же он, кажется, знает вас.
— Он знает свою участь?
— Кажется, нет. Вы понимаете, не надо и говорить ему.
— О, будьте спокойны…
— Так слушайте же: скоро пробьет одиннадцать часов, и я вернусь на гауптвахту. С одиннадцати часов одни тюремщики начальствуют здесь и распоряжаются, как полные хозяева. Я предупредил вашего сторожа, он знает, что вас посетит ваш товарищ. Он придет за ним, когда надобно будет отвести его в тюрьму. Если арестант ничего не знает, не говорите ему ничего, если же он знает, то скажите ему, что мы, солдаты, от души жалеем о нем. Умереть-то ничего не значит, но быть повешенным все равно, что умереть два раза.
— Так решено, что он умрет?
— Такою же смертью, как Ришон. Это мщение полное. Но мы толкуем, а он, вероятно, с трепетом ожидает вашего ответа.
— Так ступайте за ним, милостивый государь, и будьте уверены, что я вам очень благодарен и за себя, и за него.
Офицер вышел и отворил дверь соседней комнаты.
К Канолю явился Ковиньяк, несколько бледный, но все еще развязный и гордый.
Тут офицер в последний раз поклонился Канолю, с состраданием взглянул на Ковиньяка и, выходя, увел с собою своих солдат, которых тяжелые шаги долго раздавались под сводами.
Скоро тюремщик начал обход. Слышно было, как ключи его стучали в коридоре.
Ковиньяк не казался убитым, потому что в этом человеке была удивительная вера в самого себя, неистощимая надежда на будущее. Однако же под его наружное спокойствие и под его маску, почти веселую, забралось страшное горе и грызло ему сердце. Эта скептическая душа, всегда во всем сомневавшаяся, наконец начинала сомневаться в самом сомнении…
Со смерти Ришона Ковиньяк не ел, не пил.
Привыкнув смеяться над чужим горем, потому что свое он встречал весело, наш философ не смел, однако же, шутить с событием, которое влекло за собою такие страшные результаты. Во всех таинственных обстоятельствах, которые заставляли его платить за смерть Ришона, он видел перст Провидения и начинал верить, что дурные поступки всегда наказываются.
Он покорился судьбе и размышлял о своей участи, но, покорясь судьбе, он все-таки, как мы уже сказали, не мог ни есть, ни пить.