Но я уклонился в сторону, не кончив говорить о том, какое огромное впечатление произвел на меня при первой встрече Тургенев – его мужественная величавая внешность. Это впечатление не потускнело даже тогда, когда я убедился, что имею дело с поистине гениальным человеком. Он, несомненно, обладал замечательным умом, но был, сверх того, еще и обаятельный, мягкий красивый мужчина. А что может быть привлекательнее такого сочетания – глубокой, нежной, любящей души, исполненной высшей чуткости, которой отличаются все гениальные натуры, с чисто русской могучей красотой. При таком сложении была бы естественна и даже уместна некоторая грубоватость, но грубости в его натуре не было и следа. Он всегда любил охоту; для него не было большего наслаждения, как с ружьем и собакой бродить по лесам и степям. Даже в преклонном возрасте Тургенев не отказывал себе в этом удовольствии и несколько раз пересекал Ла Манш единственно ради того, чтобы пострелять отменных куропаток в угодьях своего друга,[229]
расположенных неподалеку от Кембриджа. Пожалуй, трудно найти более подходящую фигуру на роль северного Нимрода. Тургенев был очень высок ростом, широкого и крепкого сложения, с благородно очерченной головой, и, хотя черты лица не отличались правильностью, иначе как прекрасным я не могу его назвать. Оно принадлежало к чисто русскому типу: все в нем было крупное. В выражении этого лица была особая мягкость, подернутая славянской мечтательностью, а глаза, эти добрейшие в мире глаза, смотрели проницательно и грустно. Густые, ниспадающие прямыми прядями, седые волосы отливали серебром; борода, которую он коротко стриг, была того же цвета. От всей его рослой фигуры, неизменно привлекавшей к себе внимание, где бы он ни появлялся, веяло силой, но при этом глубоко таимой, словно из скромности. Тургенев сам старался забыть насколько он силен. Он был способен краснеть, как шестнадцатилетний юноша. Внешним формам учтивости и церемониям он не придавал значения и ровно столько заботился о «манерах», сколько это необходимо человеку с естественной perstance.[230] При его благородной внешности никакие «манеры» были ему не нужны. Все, что он делал, он делал удивительно просто и нимало не претендовал на непогрешимость. Напротив, я не знаю никого другого, кто в такой же мере был бы способен принимать замечания без тени раздражения. Дружелюбный, искренний, неизменно благожелательный, он казался воплощением доброты в самом широком и самом глубоком смысле этого слова.