А Татьяна тогда после латиноамериканского наваждения встретила свою истинную любовь. Был он известным в определенных кругах диссидентом, сыном прославленного революционера. Именем его отца, репрессированного в тридцатые, называли при Брежневе улицы и школы, а сын-историк взялся восстанавливать историческую справедливость и к моменту встречи с Татьяной уже висел на крючке как идеологический противник советской власти. Он был некрасив, но обаятелен. Женщинам нравился. Но вовсе не романами была заполнена его жизнь. Татьяна, созданная для такой всепоглощающей, жертвенной любви, ездила к любимому на редкие свидания, когда его посадили. Таня писала о нем для западных «голосов», готовилась идти на зону следом за ним. Когда вопреки предчувствиям его освободили при Горбачеве, она год или два жила, дышала, ходила со счастливым, вдохновенным лицом. Потом он умер. Сказались лагеря, карцер. Он ведь был не молод. После его смерти Таня кинулась продолжать общее дело. Но этого дела больше не было. Все устроилось так хитро, что бороться стало не с чем. Ее любимого быстро забыли. Изредка, к какой-нибудь дате, забегал журналист, искренне восторгался мужеством тех людей… Но все повернулось другим боком, и те люди ушли с авансцены куда-то в тень. А может, просто состарились и у них не стало сил…
И Татьяна ушла в религию. Вернулась к своим, в родной город, редактировала православную газету и личной жизни не имела. Здесь, на родине Татьяны, и свела их с Манечкой судьба после пятнадцати лет разлуки. Манечка раз в кои-то веки что-то от мужчины получила. Миллионер-перестроечник, окрыленный деньгами, в которые, казалось, превращался воздух страны, быстро променял Маню на какую-то юную танцовщицу с увесистой грудью и маленькой мускулистой попкой. Но с барского плеча бросил Манечке квартирку — первое ее собственное жилье. Потом он все, конечно, потерял. Года три ходил к Манечке обедать и занимал денег без отдачи. И все рассказывал, как он носил пол-лимона баксов в пакете. Манечка вежливо слушала и денег давала: боялась, что гостинку — по справедливости — придется отдать назад. Но экс-миллионер подался куда-то в Америку, и жилье осталось Мане. Она прилепилась к дамским журналам: писать всякую нежную лабуду. Об этом и завела речь Татьяна. Ей покоя не давало неприличное Манино занятие.
— Все хрень свою пишешь?
— Пишу, Танька, пишу. Платят — и пишу.
— И как ты можешь эту дрянь кропать?
— Ну почему дрянь? Я стильно излагаю.
— Да. Стиля у тебя хоть отбавляй. — Татьяна с сомнением оглядела Маню, одетую сплошь в производство милой Туретчины.
— А чего? Главное — добавлять везде «культовый» и «харизматический». И еще употреблять грубые слова… И пиши про что хочешь… Хоть про чайник, хоть про роман… Культовая вещица наших бабушек, с явной харизмой и убойным обаянием…
— Ну, ты вообще… — восхитилась Татьяна.
Обычно разговоры Манечки и Татьяны легко сворачивали на их общее прошлое. С годами совместные воспоминания стали нешуточной радостью. Они разглядывали свою молодость и так, и сяк. Разгадывали допотопные ребусы: кто кому тогда нравился и что означало чье-то двадцатилетней давности молчание… Обсуждали какие-то вести о сокурсниках, долетавшие до них. Прикидывали, что стало с Луисами. Татьяна, воспринимавшая жизнь как высокую трагедию, предполагала, что оба погибли в братской резне. А Маня, глядевшая на мир веселее, считала, что друзья женились на француженках и живут в Париже… Но на сей раз просторная беседа не задалась. Маня бросала косые взгляды все еще фиалковых глаз, и Татьяна не выдержала.
— Колись, Манечка!
— Да что ты, Таня… У меня все по-старому!
— Ты врешь. Я же вижу, опять охмуряешь какого-то несчастного!
— Да ну… — застыдилась Маня, — он, Танечка, не для меня… такой красивый… молодой…
— Вот! — Татьяна обличающе подняла перст. — Опять!
— Да что опять? Ну, понравился мне кто-то…
— Милая моя, ты помнишь, сколько нам лет?
Маня начала злиться.
— Таня! Мы что, древние совсем?
— Мы, Манечка, давно не юные. Ты знаешь, на какое амплуа мы бы в театре сгодились в былые времена?
— Ну?
— Мы бы играли, Маня, благородных матерей и комических старух! — торжественно провозгласила Татьяна.
Маня примолкла. Подруга была права. Но признавать эту правоту Манечке не хотелось. Она не тех слов ждала от подруги. И, посидев для приличия, засобиралась.
Она шла сквозь вечернюю толпу, неся свои одинокие мысли. Но можно было не смотреть на чужое веселье. А глядеть выше. Сумерки спустились рано. Восток уже потемнел, а на западе все горела прозрачно-зеленая полоса. И, глядя на это небо, Маня испытала чувство, которое знала давным-давно. Чувство безымянное, но от этого не менее пронзительное. Везли ее когда-то в санках, и она лежала в них кулем, укутанная в одеяло и обездвиженная… А прямо над ее запрокинутым лицом начиналось небо, огромное, лиловое. А поверх бежали дымные тучки. Дымы из печных труб шли ввысь прямые, негнущиеся. И над зеленой полосой одна звездочка горела ясно. Вот тогда она и ощутила