Боярин Федоров некогда был главой боярской думы не только по чину – оттого, что думать умел. Он смотрел вокруг, прикидывал, примерял выгоды и невыгоды новой жизни. Нет, нельзя против рожна прати! Именно поэтому он так страстно жалел, что уступил в свое время дочке и не отдал ее за Михаила Темрюковича. Породнился бы с царевым шурином и горя бы не знал, жил бы как у Христа за пазухой. Не ехал бы сейчас в слободу словно за подаянием. Уплакала отца Грушенька… Но кто знал тогда, что так все обернется? Михаил-то Темрюкович нынче у царя в первых любимцах, на Федорова и не глядит, а между тем все еще не женат, хотя немало среди бояр найдется таких, которые аж ножонками от нетерпения сучат, до того жаждут отдать за него дочек. Не берет, однако, разборчивый басурман! А ну как в ответ на нижайшую просьбу Федорова – не гнать его с насиженных земель, не ущемлять, не ссылать в Казань, а, напротив, принять в опричнину – вдруг царь поставит условие: отдать Груньку за Темрюковича?
Федоров нахмурился. Эх, кабы только этим отделаться, так в ножки милостивцу поклонился бы!
Он был уже в слободе. Некогда обычная, заброшенная деревушка, теперь, с легкой руки государя, она сделалась обиталищем новой знати. Не дома здесь стояли – дворцы, до того изукрашенные резьбой, что даже у привычных ко всему русских искусство резчиков вызывало восхищение, а уж у иноземцев глаза на лоб лезли.
После долгого, мучительного ожидания в сенях (не в приемной палате даже, а в сенях заставили ждать, точно вовсе уж бедного родом!), где на него бросали пренебрежительные взгляды эти новые выскочки, Федорова ввели во дворец. Но государь принял его опять же не в назначенных для сего покоях, а в подвале… в подвале, где на виске трепыхался человек с ободранной спиной, которую невозмутимый Малюта Скуратов, одетый почему-то в черную рясу, легонько, почти ласково трогал сухим веничком, все листики на котором тлели огнем. От этих прикосновений пытаемый выл отрывочным, сорванным воем и рвался так, что, чудилось, слышно было, как трещат его мышцы и кости вырываются из суставов.
Федорова замутило от запаха паленого мяса, он шатнулся. Опричник, приведший его в подвал, подхватил под локоток железными пальцами, нагло заглянул в лицо:
– Не по нраву, болярин? А почто?
– Давай его сюда, – послышался угрюмый голос, и Федоров при этих словах едва не оскандалился постыдно, но тотчас выяснилось, что «сюда» означало приглашение вовсе не на виску или на скамью с растяжками, а всего лишь на широкую, ковром крытую лавку, на которой уже сидел не кто иной, а сам царь Иван Васильевич.
Федоров, хоть и не собирался доходить до последнего унижения, забыл свои тщеславные намерения и рухнул-таки в ноги государю, ткнулся лбом в прохладный пол.
– Да ладно, Иван Петрович, лоб не занози. Сядь лучше со мной, – почти дружелюбно похлопал ладонью по лавке государь, и Федоров, скрепившись, вполз на нее и попытался принять достойный вид, хотя дрожь не переставала его колотить.
Впрочем, сам царь, признаться честно, тоже выглядел неважнецки. Глаза у него покраснели, щеки ввалились. То ли хворал, то ли был чем-то озабочен до последней степени – до той самой, когда не пьется, не естся и не спится из-за какой-то одной горькой думы. Он, подобно Малюте, был облачен в монашескую рясу, из-под которой виднелся шелковый, шитый золотом и серебром кафтан; на бритой большелобой голове – скуфейка[20]
.– Знаешь, это кто? – спросил Иван Васильевич, острым подбородком указывая на бьющегося страдальца.
Федоров истово замотал головой, даже не всматриваясь толком в одурелое от боли, покрытое кровавым потом лицо с закаченными глазами. Впрочем, сейчас он и отца родного не узнал бы, и от дочери отрекся б не мешкая!
– Эй, Савка! – крикнул царь. – А сего боярина Федорова-Челяднина ты там видал?
Названный боярин обомлел. Было такое ощущение, что с лица кожа сходит клочьями. Словно в него плеснули сперва кипятком, а потом ледяной водой.
Пытаемый приотворил мутные, налитые кровью глаза, но никак не мог свести их к Федорову: взгляд бестолково плыл. Ощутив наконец на себе их кровавое прикосновение, Федоров вновь едва не оскандалился от ужаса. А ну как это отдаленное подобие человека ляпнет сейчас: да, мол? А сам даже и не видит толком ничего и никого. И Федоров даже представить не может, о чем речь, где он якобы был.
Опять измена? Опять письма польские? Опять Курбский чудесит?!
– Не был! Не был я нигде! – вскричал он диким голосом, вскакивая и крестясь дрожащей рукою. – Не знаю ничего! Батюшка, государь, помилосердствуй!
Его заячий вопль пробудил, чудилось, в страдальце подобие сознания: с губ сорвалось невнятное:
– Не-е… – и лопнуло кровавым пузырем. А потом изо рта его вдруг хлынула кровь, человек страшно содрогнулся, хотя Скуратов стоял, не трогая его, – и обвис на веревках так тяжело, что с одного взгляда можно было определить: это висит труп.