Малюта гаркнул что-то неразборчивое своей луженой глоткою. Пришли двое каких-то молчаливых, с сонными, обвыкшими ко всему лицами, сняли покойника с виски, уволокли невесть куда, а пол посыпали песочком. Малюта подошел к стоящей в углу огромной бочке, откуда шибало квасом, и, зачерпывая ковшом, долго, шумно пил, отдуваясь, как в бане. И то сказать – было от чего взопреть, работенка не из легких!
– Ну, теперь кого? – спросил, приободрясь. – Данилу или кого другого из Разбойниковых?
– Да ты что, сдурел? – сдвинул брови государь. – Их-то за что? Люди государю своему добра желали, могли бы сидеть сиднем да молчать, втихомолку хихикая, а они доложились, письмо вон подкинули…
– То-то и есть, что подкинули, – кивнул рыжей головищей Скуратов. – Письмо-то подметное было! Небось так и думали, что все обойдется, что невдогад тебе будет, батюшка Иван Васильевич, кто прописал.
– Невдогад! – хмыкнул царь. – А чего тут невдогадного, коли никто, кроме Самойлы-истопника, того письма мне подкинуть не мог? Пришел Самойла – письма не было, ушел – я гляжу, оно валяется. Конечно, с ним ты крутенько обошелся, Малюта! – В голосе Ивана Васильевича звучал укор.
– Крутенько! – фыркнул тот, нимало не смутившись попреком. – Разве я по своему хотению? Все неволею! Самойла же молчал, словно язык проглотил, лишь бы своих не выдать. Ну, вот и пришлось.
Боярин Федоров сидел недвижно, обливаясь потом под тяжелыми парчовыми одеждами да под своими соболями. Выехал к государю на поклон в самом парадном, как водится, «золотом» платье, а весу в нем чуть ли не пуд. Исподнее небось уже хоть выжми.
Конечно, в подвале жарко, но пот его пробивал не от тяжести одежды, не от духоты, а от ужаса. Самое страшное, что он ничего, ни словечка не понимал из разговора царя со своим любимым пытошником. Какие Разбойниковы? Что они сделали? Какое касательство к сему имеет он, Иван Петрович Федоров-Челяднин?
– Ты, Малюта, теперь иди. Нам потолковать надобно с гостем. Ты чего приехал-то, Иван Петрович? – буднично спросил государь, поворачивая к боярину заострившийся нос, и опять Федоров краешком сознания подумал, что грызет царя какая-то неведомая мука.
«А может, хворь? Может, помрет, окаянный?!»
Но сейчас ближе к смерти из них двоих был все-таки именно Федоров, и потому он вновь кувыркнулся в государевы ножки и, сбиваясь, затянул загодя приготовленные, но теперь совершенно рассыпавшиеся речи о том, что бояре – соль державы, славный дед Ивана Васильевича их честью дорожил, знал, кого карать, кого миловать, и ежели у некоторых измена в крови, то вот его, Федорова-Челяднина, опаловать совершенно не за что, а, напротив, его надобно взять в опричнину и осыпать милостями, как верного союзника.
Царь сидел задумчивый, изредка кивая невпопад, и поэтому Федорову было никак не понять, слушает его государь или думает какую-то свою тягостную думу.
– Милостями? – вдруг перебил его Иван Васильевич. – Ну а тебя-то за что – милостями? Не за то ли, что ты против дядьев моих, Глинских, злоумышлял и тетку мою, покойницу, ведьмой честил? Забыл? Ну так я помню. Я все помню, знаешь ли! Твоя родня Аграфена Челяднина была мамкой моей и княгине-матери первая опора, а ты с Курбским, тварью непотребною, обсуждал, каков я есть плохой государь. Было?
– Не было! – яростно отперся Федоров. – Клевета! Враги оговорили!
– Случается, конечно, – почти миролюбиво кивнул Иван Васильевич. – Случается, что оговаривают…
И он опять надолго замолк, сосредоточенно глядя в пол. Да и Федоров молчал, как воды в рот набрав, нутром чуя, что сейчас решается его судьба.
– Ну, хорошо, – сказал наконец государь, – будь по-твоему. Приму тебя к себе на службу, а там уж поглядим, карать тебя или миловать. Каждому воздастся по делам его! Но только сперва дам я тебе испытание. Согласен?
Федоров едва не спросил, какое испытание, потом сообразил: торговаться тут вряд ли уместно, и истово закивал – согласен, мол, что за вопрос?
– Испытание совсем даже простое и, можно сказать, приятное, – заговорил царь, и голос его при этом зазвенел, будто от боли. – Ты, Иван Петрович, баб любишь ли?
Федоров растерянно хлопнул глазами. Какой ответ хочется услышать этому странному и ужасному, аки чудо морское, человеку, которого Бог, неизвестно за какие грехи боярские, поставил над ними царем?!
– Знаю, слыхал, тот еще котяра, тот еще ходок! – хмыкнул Иван Васильевич. – Значит, и с моим испытанием справишься. Но только тут есть одно условие, друг мой милый Иван Петрович. Коли прознает кто-то еще о нашем с тобой разговоре, я тебе не токмо что язык собственноручно выдеру и в глотку запихаю, но и причиндалы твои настрогаю ломтиками и собакам скормлю. – Приподнимаясь с лавки, царь медленно, угрожающе нависал над Федоровым. – А потом сядешь ты у меня на длинный уд задницею, аки иные мужики при содомском грехе делают. Только уд сей будет колом, и уж палачи мои постараются, чтоб ты на нем не менее трех суток грешил с покаянием. А с семьей твоей, с дочкою… Ну да ладно, – оборвал он вдруг себя и снова опустился на лавку. – Вижу, ты все понял.