Увы, этот случай необыкновенной духовной и физической близости мало что изменил в их отношениях. Более того, он почему-то ни разу больше не повторился, хотя Цветана и пыталась воссоздать его, но делала это неумело, робко и стыдливо, да только Артемий то ли не замечал ее усилий, то ли ему было не до того.
В конце ноября с Артемием во время доклада начальнику следственного отдела Хуцилаве о ходе повторного следствия по делу группы специалистов тракторостроения случился нервный припадок, попросту говоря — истерика. Но не с криком и визгом или еще чем, что отличает обычную истерику. Все как раз наоборот: у Артемия вдруг свело судорогой нижнюю челюсть, затем закаменело лицо и подкатились под лоб глаза, и он, как стоял перед столом, так и рухнул на пол, ударившись головой о край столешницы, рассеча наискось левую бровь.
Вроде и не самое трудное было это дело для следователя по особо важным делам, не самое нервное, хотя Хуцилава давил, как всегда, торопя и не слушая никаких доводов. Просто переполнилась чаша и выплеснула наружу все, что копилось в ней долгие годы, сломив упорство и терпение Дудника, его привычку безропотно подчинять себя долгу.
Вызвали врача, привели в чувство нашатырем, зашили и перевязали рану, но был Артемий вял, с трудом шевелил языком и поворачивал голову. Прямо из кабинета Хуцилавы отправили его в госпиталь, и врачи быстро установили диагноз: нервное переутомление; дали рекомендацию: активный отдых на свежем воздухе, усиленное питание с последующей сменой рода профессиональной деятельности.
Вот когда были извлечены из личного дела Дудника многочисленные рапорты с просьбой о переводе его на границу. Рапортам дали ход, и с нового, 1941 года, Артемий получил воинское звание подполковник и назначение начальником оперативного отдела штаба Прибалтийского погранокруга, расположенного в Каунасе.
Цветана погоревала немного о том, что приходится срываться с работы, едва к ней приступив, но делать нечего — собралась, и в конце января Дудник вступил в должность, а Цветана пошла учительницей в русскую школу, в которой учились в основном дети командиров Красной армии и погранвойск, расквартированных в западной части Литвы, граничащей с Восточной Пруссией.
Глава 19
Александр Возницын сделал последний мазок, отошел от картины на несколько шагов, долго смотрел на нее, склонив голову набок, а с картины смотрел на него Сталин, смотрел, прищурив один глаз от дыма, легкой голубоватой струйкой поднимающегося из трубки, зажатой в углу рта. Сталин смотрел на Возницына изучающим взглядом, чуть насмешливо и снисходительно. Его будто оторвали от дела — от бумаг, которые он читал при свете настольной лампы, оторвали от размышлений, но тот, кто оторвал его от этого, находится рядом, не с неба свалился, он, скорее всего, и принес эти бумаги, и написал их или подготовил для чтения. Он что-то сказал Сталину — что-то не слишком удачное, неумное или даже не относящееся к делу, — отсюда такое насмешливо-снисходительное к своему собеседнику выражение лица Сталина.
Признаться, Возницын без охоты взялся за этот портрет. Но и не взяться не мог: портрет ему предложили написать аж из Москвы, из правления Союза художников СССР. Пришлось бросать все свои начатые и незаконченные работы, ехать в Москву, жить в гостинице в ожидании, когда появится возможность писать Сталина с натуры, а главное — почти безвылазно сидеть в номере, потому что звонок о появлении такой возможности мог прозвучать в любую минуту.
Только на пятый день звонок этот прозвучал.
Было что-то около десяти утра, то есть время, когда этот звонок казался маловероятным, потому что, как ему объяснили в правлении Союза, Сталин начинает работать где-то после двух, а до тех пор он, Возницын, может даже куда-то отлучаться по своим делам. Только чтоб знали, куда и по каким делам.
Впрочем, отлучаться никуда не хотелось: в Москве держалась холодная дождливая погода, в какую хороший хозяин не выпускает из дому даже собаку, люди, с которыми хотелось бы встречаться, остались в Питере, и Возницын целыми днями валялся в постели, читал книги, купленные в ближайшем магазине, ел в ресторане и очень хотел и боялся напиться.
Таинственность и неопределенность ожидания страшно нервировали и делали предстоящую работу все белее ненужной и даже в какие-то моменты отвратительной. Возникшее было любопытство к самому Сталину быстро перегорело, переплавившись в безотчетную тревогу и даже страх. К тому же Возницын не представлял себе, что нового он может сказать о Сталине своим портретом, а главное — нужно ли самому Сталину что-то новое, если иметь в виду, что у него имеется собственный, — придворный, так сказать, — портретист.