Читаем Жернова. 1918–1953. Книга одиннадцатая. За огненным валом полностью

Еще потому не верил Пакусу Артемий, что Лев Борисович подозревал людей только на том основании, что они люди. Лишь значительно позже Дудник догадался, что подозрительность Пакуса лежит в его еврейской сущности, она у него в крови, воспитана веками, возведена в культ, но самое главное, желал того Пакус или нет, он своей подозрительностью заражал всех, кто его окружал, он насаждал ее с фанатичным упорством, и если эту его подозрительность кто-то считал надуманной, то неизбежно становился врагом Пакуса и тех, кто искренне или с расчетом принял его вселенскую подозрительность.

С Дальнего Востока Дудника перевели в Самару, он вел «дело» студентов и профессоров, зараженных русским национализмом и шовинизмом, черносотенством и антисемитизмом. Эта зараженность имела место, она не была плодом чьей-то фантазии. Другое дело, что ее раздували до размеров невероятных, будто лишь таким способом можно изжить ее окончательно. При этом Дудник, как и все прочие, не доискивался, откуда она взялась и почему возникает время от времени то тут, то там. Одно «дело» сменяло другое, Дудник вжился в свою работу, постепенно поднимаясь вверх по должностным ступенькам. Наконец – Тверь, встреча с Львом Борисовичем Пакусом, которого Дуднику предстояло разоблачить как ярого троцкиста, преднамеренно сталкивающего интересы рабочего класса с советской властью. Дудник в этом «деле» сыграл свою коротенькую и малозначительную роль, но сыграл по всем правилам, а вскоре до него дошли слухи, что сгинул Лев Борисович где-то в Сибирских лагерях. Что ж, сгинул так сгинул, не он первый, не им и закончится.

Затем были годы работы в Донбассе, в Ростове-на-Дону, где выкорчевывались предатели рабочего класса, пробравшиеся в органы, снова на Дальнем Востоке, ранение и возвращение в Россию, которой считалась как бы не вся страна, а лишь ее центральная часть, исконная Русь.

Но и Дудника не миновала бы участь Пакуса, если бы он после дела испанских летчиков-интернационалистов, среди которых оказался и отец Цветаны, не заболел на нервной почве, после чего получил отпуск на лечение, а после отпуска был снова отправлен на границу. А тут война и плен…


Бывший подполковник Артемий Дудник остановившимся взором смотрел, как истлевает на снегу письмо его жены, превращаясь в серый пепел. Он не задумывался над тем, зачем сжег свои документы и письмо: это была привычка, выработанная годами, привычка не оставлять после себя никаких следов, указывающих на того, кто эти следы оставил. В иных случаях совершенно бесполезная и даже вредная привычка, как, например, теперь. Но ему было все равно, похоронят ли его с именем или как неизвестного солдата: все рано или поздно превращается в пепел. Наверное, точно такой же пепел скопился и у него на сердце за всю его жизнь, прожитую в молчании и страхе, что кто-то догадается, о чем он молчит. Одна Цветана только и знала об этом пепле. Но не сочувствовала ему, а презирала. Он все еще любил ее, такую гордую и недостижимую. И даже, пожалуй, сильнее, чем когда бы то ни было.

Мутная волна, предвещающая беспамятство, накатила на него, Дудник качнулся и с трудом удержался на пне. Цигарка выпала из пальцев и теперь дымила на снегу. Дудник медленно вытащил из кармана ватника пистолет застреленного им младшего лейтенанта Плешакова, поднес пистолет к виску; продолжая завороженно смотреть на дымящуюся цигарку, нажал на курок…

Раздался сухой, равнодушный щелчок. Сердце, упавшее куда-то, медленно, болезненными толчками возвратилось на свое место, забилось молитвенно-жалостливо. Из глаз Дудника выкатилось по слезинке, оставившие на небритых щеках мокрые дорожки.

Дудник закрыл глаза, опустил руку. Положив пистолет на колени, нащупал рычажок, ткнул в него пальцем – щелчком обнажилась обойма. Зажав пистолет между коленями, открыл глаза, извлек обойму – она была пуста. Дудник застонал – не столько от боли, сколько от досады. Потом лихорадочно обшарил себя здоровой рукой и наткнулся на позабытые гранаты.

Метрах в двадцати разорвался шальной снаряд. Пропели осколки. Синичка метнулась в ельник и затаилась в густой хвое. Долго не стихал шорох падающих веток. Дудник только сейчас услыхал, что бой затих, лишь иногда раздастся выстрел, простучит пулемет, ахнет разрыв, но все это лишь отголоски только что отгрохотавшей лавины.

Дудник поморщился, взвел гранату и сунул ее за пазуху.

Прошло две секунды…

И тут Дудник увидел лицо Льва Пакуса, лицо еще из двадцать первого года, еще не до конца сожженное чахоткой, лицо уполномоченного особого отдела ВЧК по борьбе с бандитизмом, его лихорадочно горящие глаза, услыхал его голос: «Ты, Дудник, еще доживешь до хорошей жизни. Может, и до коммунизма доживешь. И тогда поймешь, что все – и муки эти, и кровь, и смерти, и страдания – все было не зря». Пакус силился еще что-то сказать, но это был уже другой Лев Пакус – из весны тридцатого года, тот Пакус, которого он допрашивал по обвинению в троцкизме. «Ты, Лева, не дожил до своего коммунизма, – произнес Дудник, не замечая, что говорит вслух. – И я не дожил тоже. Оно, может, и к лучшему…»

Перейти на страницу:

Похожие книги