«Конечно, стихия жизни страшно давит на поведение индивидуума, в том числе и на политика, но большевики в гражданскую войну доказали, что можно не только противостоять стихии, но и направлять ее в определенную сторону. Какими методами — другой вопрос. Но та же стихия, подчинившись силе, все-таки продолжает эту силу подтачивать и разрушать, потому что стихийное движение постоянно и неизменно, оно, это движение, и есть народная жизнь, а жизнь продолжается по каким-то своим исконным законам даже в неволе. Даже в армии, скованная дисциплиной, единообразием формы и поведения, стихия не выказывает себя лишь до тех пор, пока… пока… И вряд ли возможно стихию объяснить. А писателю так и вовсе этого делать не нужно. Он должен не объяснять, а описывать. Вот Лев Толстой пытался объяснить, но из этого у него ничего не получилось. Более того, когда Лев Толстой писателя, художника пытался соединить в себе с историком и философом, то выглядело это, по меньшей мере, жалко, — особенно на фоне его огромного таланта художника… — И тут же мысли Алексея Петровича перебросились на Алексея Толстого: — А Алексей-то Николаевич как был барином, так им и остался… И что-то в нашем разговоре было еще, — мучительно соображал Алексей Петрович, продолжая шагать по затихающим улицам. — Что-то такое недосказанное… Впрочем, хотел бы я увидеть человека, который мог бы сказать другому человеку все, что он думает в десяти словах. Тем более, когда мысли спутаны обстоятельствами, как ноги лошади на росистом лугу… И вообще: пошло оно всё к такой матери! И не нужно никого и ничего! То есть в том смысле, что писатель свои сомнения должен разрешать в полном одиночестве, с самим собой, а не тащить эти сомнения на суд первому встречному-поперечному. Даже если встречный-поперечный окажется твоим единомышленником и единочувственником. Более того, единомышленникам и единочувственникам просто не о чем говорить. Да и объединяются не эти люди, а те, у кого совпадают какие-то исключительно личные, эгоистические цели. А таких, как Алексей Толстой, Михаил Шолохов и Алексей Задонов тянут в этот союз, чтобы сказать: „Вот и эти тоже с нами, следовательно, мы правы“. Но подобное объединение от этого не становится союзом. Это, скорее, загон для писателей, но только не союз».
Лодыжку будто обожгло. Алексей Петрович замер на месте и, воровато оглядевшись, почесал одной ногой другую. Неужели блоха? И рассмеялся, вспомнив толстовскую притчу.
Пожилая женщина, шедшая ему навстречу, глянула на него с изумлением… как на последнего дурачка.
Глава 26
Алексей Максимович Горький не уехал в Крым ни на следующий день, ни через день, ни через два: в тот же вечер, почти сразу же после ухода писателя Задонова, а за ним и остальных гостей, позвонил Сталин и попросил о встрече.
Звонок был неожиданным: буквально неделю назад Горький виделся со Сталиным в Кремле, разговаривал с ним о проблемах советской литературы, о привлечении писателей к пропаганде передового технического опыта, достижений науки и социалистического строительства, романтизации службы в Красной армии, особенно в авиации и на флоте. Правда, Алексей Максимович был против того, чтобы каким-то образом навязывать писателям эти темы, когда почти каждый из них темы выбирает по склонности души или, лучше сказать, своего таланта. Однако есть много маленьких и средненьких писателей, которые не наделены особым воображением и будут рады любой предложенной теме. Беда лишь в том, что если дать таким писателям слишком большие привилегии, вся литература сместится в сторону служения власти, выродится и опошлится.
Горький на той встрече со Сталиным об этих своих опасениях ничего не сказал, понимая, что Сталин печется не столько о литературе, как таковой, сколько о государстве, а о литературе — лишь как о составной части государственного дела, и что личные опасения писателя здесь неуместны.
Впрочем, и сам Горький когда-то пекся о государстве… вернее сказать, о душевном здоровье народа, составляющего основу государства, пекся больше, чем об отдельных, даже очень талантливых личностях, с особенной яростью нападая на индивидуализм и введение в храм русской литературы воинственной мещанской пошлости. Беда в том, что так называемые государственные интересы Сталина способны возродить эту мещанскую пошлость под новым флагом, ибо нет ничего более живучего, чем пошлость, и нет большего соблазна для маленьких писателей, чем утверждение пошлости в ранге высокой художественности.
— Я понимаю, Алексей Максимович, — слышался в трубке глуховатый голос Сталина, — что вы настроились на отдых. Я сам настроился на отдых. Есть, однако, вещи, которые требуют своего завершения независимо от наших настроений.
— Мне приехать в Кремль, Иосиф Виссарионович? — спросил Горький, рассчитывая, что одной встречи со Сталиным будет предостаточно и ему не придется откладывать свой отъезд, но Сталин, помолчав, будто раздумывая, предложил встретиться у Горького дома.