Моя задача состояла, в частности, в том, чтобы объяснить пленным, что они должны разговаривать тихо, должны оставаться на своих местах, а если понадобится выйти в уборную, поднять руку, и их проводит охранник. Как только они услышали, что я говорю по-русски, все как один начали спрашивать, куда их везут. Я ответил уклончиво, но это не помогло делу. Они и без того уже поняли, что их ждет, и стали просить: «Не отдавайте нас Советам. Лучше расстреляйте, если хотите, но только не посылайте на пытки». Когда они садились в поезд, меня поразило равнодушное, бесстрастное выражение их лиц. Сейчас от этой бесстрастности и следа не осталось. Они оживились, заговорили, заспорили, один парнишка лет двадцати вдруг разрыдался: «Они расстреляют не только нас, но и наших близких». Его слезы словно вызвали цепную реакцию, и через несколько секунд половина мужчин в поезде рыдала, выкрикивая сквозь слезы: «Как не стыдно вашему правительству, вашему народу! Как вы можете делать такие вещи!» Я не отвечал, изо всех сил стараясь подавить в себе сочувствие к этим людям, я отвернулся от них, стал смотреть в другую сторону. Мои взгляд упал на английских солдат — таких же ребят, как и русские пленные. На лицах у них читалось замешательство и сочувствие. «Похоже, они вовсе не рады возвращению домой», — заметил один из них. Ко мне обратился еще один русский: «Мы об одном просим — чтобы нам позволили просто жить, но если вы не можете нам помочь — расстреляйте нас, спасите от пыток и медленной смерти».
С меня было довольно: я выскочил из вагона, не в силах вымолвить ни слова. Слезы градом катились по щекам, нет, сострадание не умерло во мне! К счастью, никто не подошел ко мне в ту минуту: если бы мне пришлось заговорить, я бы попросту разрыдался. Поезд стоял на станции еще два часа. Приезжавшие из лагеря грузовики привозили все новые группы обреченных. Наученный горьким опытом, я теперь быстро проговаривал свои инструкции и исчезал, не дожидаясь вопросов. [Одному пленному пришлось оставить собаку, о которой обещал позаботиться добродушный старшина. ] Русский поднял на меня глаза. «Я все понимаю, — сказал он, — собака мне уже не понадобится». Около 10 часов погрузка закончилась, но поезд простоял на солнцепеке до 12:30 — на это время было назначено отправление. Последним в вагон внесли на носилках человека, страдающего, по словам военврача, неизлечимой болезнью почек, прикованного к постели уже пять с половиной месяцев. К своему будущему он относился со спокойствием убежденного фаталиста: «Ничего хорошего от жизни я не жду. В Италии я, может, и протянул бы еще пару лет, но лучше уж сразу покончить с этими муками». Ему выделили койку в санитарном вагоне, прицепленном к поезду на случай попыток самоубийства. Путь от Рикони до Санкт-Валентина в советской оккупационной зоне Австрии занял 24 часа. За исключением двух случаев, когда мне пришлось перевести кое-что для сержанта, я не общался с пленными, решив, что так оно лучше. Ночью почти все спали на полу, измученные событиями дня.
В каждом вагоне было с полдюжины часовых, так что о побеге нечего было и думать. Утром, когда мы были уже близко от советской зоны, пленные начали отдавать охранникам часы и деньги, рвать фотографии и письма, некоторые оставили в вагоне Новый Завет. Наблюдая из окна за оживленным движением на станциях, мимо которых мы проезжали, за людьми, едущими и идущими по своим делам, я начал понимать, о чем думают эти несчастные: там, за окном, остался недоступный для них свободный мир, впереди же их ждали пытки, смерть, в лучшем случае — десять лет в лагере. Вот и мост через реку Энс, демаркационная линия между американской и советской оккупационными зонами. Всюду расставлены советские часовые. Проехав еще семь километров, поезд остановился в Санкт-Валентине, где пленных принял полковник Старов, руководитель отдела военнопленных и перемещенных лиц советского подразделения союзной комиссии по Австрии… Началась разгрузка, но люди, выходившие из вагонов, не имели ничего общего с теми, кого я наблюдал всего сутки назад. Тогда на их лицах читались страх перед будущим, волнение, тревога, теперь они были похожи на бесчувственный скот — так мертвы и лишены выражения были их лица. Даже у тех мальчиков, что рыдали вчера в поезде, на лицах застыло то бесстрастное выражение, которое, по мнению жителей Запада, олицетворяет чисто славянское равнодушие к смерти. Когда-то я тоже верил этой сентенции — теперь мне стало ясно, как я заблуждался. Выкликали имена, люди спускались из вагонов и отходили на поросший клевером луг, где садились на корточки, образовав небольшие группы. По периметру луга были расставлены часовые. Список был составлен плохо, и перекличка заняла больше часа. Кроме полковника Старова, здесь было еще с десяток советских офицеров. Некоторые помогали проводить перекличку, другие просто глазели. Единственным штатским был толстый человек неприятной наружности, немного напоминавший гестаповца. Он назвался представителем ТАСС… Поезд тронулся в обратный путь. На станции Санкт-Валентин я узнал от австрийцев, что вечером товарный поезд для перевозки скота увезет пленных к венгерской границе, где у Советов большой лагерь. Больше я о них ничего не знаю. Одних, конечно, расстреляли, другие отбыли свои пять-десять лет в лагерях. Мне ясно одно: всем англичанам, находившимся в этом поезде, за исключением безнадежных кретинов, было стыдно, что им поручена такая задача. Множество беспомощных людей принесли в жертву, чтобы умилостивить советское правительство, и мне до сих пор интересно, каков был результат: заслужили ли мы его уважение или же оно лишь презрительно посмеялось над нашей наивностью.