Палач службу знал исправно и, стараясь угодить государю, сунул факел под самую поясницу царского духовника.
– Богом клянусь, государь, говорю так, как если бы перед последним судом предстал, – выл от боли Федор Бармин. – Петр Шуйский и Захарьины заправилы. Григорий говорил, что надоели Глинские, сами, дескать, пришлые, а Русью заправляют, как хозяева!
Это походило на правду. Излишне говорлив бывал иной раз Григорий Юрьевич, а как ближним боярином стал, так язык его вообще теперь удержу не знает.
– Ладно, – смилостивился Иван. – Отвяжи, Никитушка, протопопа, пускай отдышится.
Иван Васильевич крестного целования не нарушил. Виновных, невзирая на чины, били палками на боярском подворье. Досталось и конюшему: разложили Григория Юрьевича Захарьина на лавке, сняли с него портки и выпороли на глазах у черни. Захарьин плакал от обиды, утирал огромными кулаками глаза, но после наказания большим поклоном ударил челом Ивану и просил прощения:
– Прости, государь, прости, Иван Васильевич, бес меня надоумил на лихое дело. Но, видит бог, не желал я тебе зла и племянницу свою Анастасию люблю. Она мне вместо дочери! А если и зол я был на Глинских, так это потому, что за царя тебя не считали, мальцом сопливым называли.
– Ладно, чего уж там, нет на тебе опалы, – подобрел после наказания Иван. – Будь, как и прежде, при Конюшенном приказе боярином.
Федора Бармина вывели во двор. В разодранной сорочке и с кровоподтеками на груди, с ссадинами на лице, протопоп едва ковылял, и, если вдруг чуток останавливался, веревка на шее напоминала ему, что он узник и надо двигаться дальше. Голова безвольно дергалась от резкого рывка, и Федор покорно следовал за своим мучителем.
Никита остановился напротив царя, и, после того как палач поставил протопопа на колени, Иван спросил строгим судьей:
– Знаешь ли ты свою вину, холоп?
– Как не знать, государь, – ведаю. Мне бы царя на путь истины наставить, уму-разуму научить, да вот не успеваю.
– А ты, однако, шутник, протопоп. Дальше говори, послушать хочу.
– Царь в пьянстве и блуде пропадает. Что ни день, так новая девка в тереме, всех мастериц и всех дворовых баб перебрал. Однако этого ему мало. Теперь он из посадов себе баб стал приглядывать. Вот потому Москва и сгорела, что царского бесчестия стыдится. Вот в этом и есть моя вина, государь.
Бояре за спиной самодержца поутихли, так ясный день дожидается бури. Ему бы, духовнику царскому, повиниться, в ноженьки государевы броситься. Может, тогда и смилостивился бы Иван Васильевич. Может быть, гроза стороной прошла бы, а он что дуб, одиноко стоящий в поле, так и тянет к себе грозовые тучи. Как ни велик дуб, а ударит в него молния и спалит до самых корней.
– Так, стало быть, смердячий сын, и опала государева тебя не страшит? – Ни печали на царском лице. – Нет, протопоп, не опала это. Опала – всего-то немилость. Из немилости возвращаются. Ты же отправишься значительно дальше!
– Государь!..
– Тебе нечего бояться, я отправлю тебя в рай, ты много молился и, видно, замолил уже все свои грехи. – Довольный государь смеялся долго. – Эй, Никитка, отруби ему голову. Отведи подалее, а то кафтан мой золотной[47]
кровью нечестивой забрызгаешь.Федора Бармина заплечных дел мастера уволокли на Животный двор и среди пакостного зловония отрубили голову. А потом, немного подумав, Никита распорядился:
– Вытряхни голову из мешка, навоз там. Похоронить нужно по-христиански, как-никак божий человек был Федор Бармин… и опять-таки духовник царский!
Петра Шуйского заперли в Новоспасском монастыре. И года не прошло, как вернулась к нему царская немилость, и он снова перешагнул знакомый, заросший ковылем в самых углах двор.
Тюремщиком у него был все тот же скупой на слова схимник. Все то же на нем одеяние, с которым он не расставался ни в стужу, ни в жару – ветхая ряса, а на плечах белые кресты.
Схимник не выразил своего удивления даже взглядом.
Петр Шуйский перешагнул келью, вспомнилась ломота в костях и гнилостный застоявшийся дух, который поднимался из самой земли и пропитал им даже стены.
– Вот чем пахнет опала. – Слишком велика была обида, чтобы таить ее в себе. А схимник, хоть и тюремщик, – старый знакомый, как же не жаловаться.
– Я знал, что ты вернешься. Сон я накануне видел, а у тебя веревка на шее… Вот, сбылось, – просто отвечал монах.
– Вот оно как? – подивился боярин. – Может, ты тогда знаешь, что меня ждет?
– Не было на это видения.
– Обещай, что если будет, то сразу скажешь.
В ответ боярину был скрежет затворяемой двери, а потом, как прежде, на него навалилась темнота.
Утром Петра Шуйского разбудили караульщики. Ткнул десятник носком сапога боярина и грубо заметил:
– Вставай! Нечего здесь разлеживаться, сейчас милостыню пойдешь просить вместе с другими татями. Государь наш хоть и богат, но бездельников из своей казны кормить не собирается.
Петр Шуйский поднялся. Ныли колени (застудил, видать). Еще неделю назад этот же караульщик подставлял ему спину, когда он сходил с коня, а теперь сам до господина возвысился – боярином помыкает.