Публика подхватила нашу бациллу и стала хохотать ещё более несдержанно.
Постепенно весь зал слился в громком хохоте, а два местных хулигана, выпучив глаза, дули в две дырки кулисы.
Это была кода!
— Я два месяца, как отчалил, и уже в непонятке! А на зоне хавку дают, тряпки, дохать есть где, кореша… Бл…дь буду, залеплю скок, погужуюсь, потом погорю по малому и — домой, на кичу…
Вот ведь какая штука: всего два года службы в армии, и в результате — сдвиг в сознании, масса воспоминаний и море исписанных страниц. Армия похожа на тюрьму: те же нары, тот же подневольный труд, та же жизнь по расписанию и та же отсидка от звонка до звонка.
С надеждой на неминуемое счастье ты ждёшь демобилизации; словно потному и пыльному отпускнику, тебе не терпится поскорее плюхнуться в это прохладное бесконечное море, именуемое «свободой», но, оказавшись на «гражданке», ты вдруг начинаешь хотеть обратно, туда, где не нужно думать, где не нужно решать, выбирать, туда, где остались твои надежды.
Незабвенный друг Якуб Вайсберг на заре нашей дружбы предостерегал меня такими словами:
— Вон видишь — капитан в малиновой фуражке? Он — особист. Подъезжать к тебе будет, как к любимой девушке. Не будь шлемазлом: не пускай его к себе в душу и ничего ему не рассказывай. Это первое. Теперь второе: ты уже знаешь, кто у вас в роте стучит? Нет? Я так и думал. Ну, так я тебе скажу: первый же, кто не будет тебя шугать и полезет в друзья-товарищи — стукач.
Я крепко-накрепко усвоил заветы старослужащего еврея и следовал им неукоснительно.
Капитан-особист действительно обхаживал меня, как мучимый приступами вины отец — своего внебрачного ребёнка. Он всегда возникал в самых неподходящих местах и с самыми непредсказуемыми расспросами. Я изо всех сил старался держать дистанцию и на любой его вопрос обычно отвечал:
— Всё нормально.
В роте я вёл себя сдержанно, не рассказывал политических анекдотов и ни с кем не делился своими мыслями и чувствами.
Однако мысли и чувства всё же были. Мысли и чувства всё же бродили, распирали меня и просились наружу.
Тогда я завёл себе маленький блокнотик. Я спросил его:
— Ты умеешь хранить тайны?
Блокнотик промолчал, и я тут же излил ему первую порцию своих душевных переживаний.
За два года я исписал его от корки и до корки.
Любовь перемежалась там с политикой, алкоголик-замполит майор Ященко легко уживался с генсеком Брежневым, заметки о дедовщине соседствовали с мыслями об антисемитизме, а мои потаённые терзания с тупым максимализмом спорили с действительностью.
Вместе с последней точкой на корочке блокнота пришёл первый соблазн посвятить кого-то близкого и надёжного в его сокровенные записи.
С мазохистской дотошностью следуя предостережениям Якуба Максовича, я обошёл стороной всех, с кем делил в роте пайку хлеба и миску «сухой» картошки. В свою тайну я посвятил лишь баяниста Ансамбля Сашу Масякина по прозвищу Канистра и дезинфектора гарнизонной санчасти — дзюдоиста и добряка — Лёшу Хренова. Происходило это в разное время и в разных местах, но и музыкант, и спортсмен слушали мои излияния с одинаково влажными глазами, одинаково обхватив руками головы и одинаково подытожив весь этот неконтролируемый поток сознания:
— Всё против нас. Господи, в какой стране мы живём!
Только тогда я успокоился, спрятал блокнотик в надёжном месте и купил себе новый.
Первого октября я проснулся за час до подъёма. Меня разбудил мой собственный хохот. Я накрыл лицо подушкой, чтобы не разбудить соседей по кубрику, но подушка не помогла.
Под утро первого октября мне приснился дурацкий сон.
Снюсь это себе я, до пояса раздетый и сидящий в таком неподобающем виде в Ленинской комнате.
За моей спиной, облачённый в солдатское нижнее бельё и кирзовые сапоги, сидит начальник штаба полигона генерал-майор Грабовский. Боевой генерал, вооружённый иголкой и разноцветными чернилами, выкалывает на моей спине огромную татуировку. Я не вижу её, но почему-то знаю, что состоит она из батальных сцен, в которых я езжу на танке, прыгаю с парашютом, беру «языка» во вражеском тылу, катапультируюсь со сверхзвукового самолёта, словом, совершаю разнообразные героические подвиги.
Я поворачиваю голову назад, мы с генералом встречаемся глазами, и смущенный начштаба начинает часто моргать и заискивающе улыбаться. Мне становится неприятно, и я увожу взгляд в сторону.
И тут же замечаю начальника политотдела генерал-лейтенанта Борзых, стоящего с утюгом в руках у гладильной доски. Главный идеолог города Приозёрска раскладывает на доске мои парадные брюки, набирает в рот воду, с пукающим звуком разбрызгивает её, плюёт на утюг и начинает глажку.