Почему-то в гневе отец бывал артистичен. И сейчас так передразнил несчастного Ивана Николаевича, что было трудно удержаться от улыбки, хоть и сдавленной.
Большевики уже приучили народ к террору. Аресты профессоров не произвели никакого шуму. Что бы поднялось, осмелься царское правительство тронуть хоть одну известную личность! А тут – как камень в болото, даже круги, кажется, не пошли. Главенствовала в общем настроении не одна только трусость, скорее – усталость. Устали сочувствовать, все равно бесполезно, расстрел так расстрел, чего еще от
А ссылкой Иван Николаевич не отделался. На Лубянке его продержали дней десять безо всяких допросов. А потом вызвали к какому-то чину и заставили расписаться в бумаге, где говорилось, что он выдворяется из советской России за границу. Пересечение таковой в обратную сторону каралось расстрелом. На том и выпустили. И еще два месяца несчастный профессор бегал по канцеляриям, пока его вместе с другими товарищами по несчастью не погрузили на пароход в Германию.
Проводы Ивана Николаевича в разоренной сборами квартире на Большой Ордынке напоминали похороны. Все понимали, что видят несчастного профессора права в последний раз, сколько бы ни привелось прожить каждому из сегодня присутствующих. Об эмиграции Брагин и не помышлял, он не представлял себя без России, и, хотя за выспренностью речей Жоржу подозревалась некоторая бедность мысли, он был искренен и наивен в патриотизме. И теперь, вышибленный из привычного уклада (а он и к новому, нищему укладу привык), Брагин стал как-то до слез трогательно и мил, и жалок.
– Ну что, что я им сделал? – недоумевал старик. – Имение сам, своими руками раздал. Деньги собирал на нужды голодающих Поволжья. Мужиков от бунта антоновского отговорил… Ленину все мало – душу ему, видите ли, подавай. Да ведь если отдам им душу, убеждения сменю – им же хуже будет. Это ж не я, Иван Николаевич Брагин, буду, а попка-дурак в моем обличье! Личности-то не останется.
– Ах, Иван Николаевич, очень этому Ленину личности нужны! Ему рабы бессловесные, скот двуногий нужен. – Андрей Феофилактович, бывший народолюбец и либерал, сильно поостыл в своих чувствах к русскому простолюдину. Нагляделся в девятнадцатом.
– Россия на личностях держится. И без личностей погибнет. Ведь кто-то должен эти массы просвещать, учить, двигать вперед.
– Они полагают, что без нас справятся с этой миссией.
– Поколения два на энтузиазме вытянут. А дальше?
– А что им дальше? После меня хоть потоп. Власть на них свалилась нежданно-негаданно, а временщик – это уж в его природу заложено – дальше своего смертного часа не заглядывает. Личность мешает беззакониям власти. А другого средства удержаться у большевиков нет.
– В этом-то и беда! У них великая Россия под ногами, а они чижиков поедают! Да только куда они страну затащат без чижиков?
– В первобытный социализм и затащат. Разве что с электричеством.
– За одно им спасибо: я этого рая с электричеством не увижу.
В семье следствием этой странной акции властей стало то, что младший из братьев Левушка, студент второго курса факультета общественных наук (так теперь именовали философское отделение филфака), в университет из каникул не вернулся. Не к кому.
Сейчас Жорж чувствовал свою вину перед младшим братом. Он ведь сам его уговорил идти на философский. Собеседника, видите ли, не хватало. Ну и что теперь? Куда идти этому романтическому юноше с головой, полной Канта и Гегелевой диалектики? Это ж какое счастье, что Шура Шеншин в свое время подвигнул младшего Фелицианова сдать экзамен в консерваторию, в класс Николая Карловича Метнера. Но Метнер давно в Париже, и музыкальные занятия талантливый Левушка забросил. А тут еще романы, влюбленности, до экзерсисов ли?
Но, в конце-то концов, Левушка достаточно взрослый, разберется со своим будущим как-нибудь сам. Может, и возвратится к музыке. Тот же Шеншин, хоть и разочарован его ленью, все же утверждает, что Лев дьявольски талантлив.