Видно, я устарел. Человек, сочиняющий в пределах возрастных эмоций, обрекает себя на устаревание. Все это было будто в другой жизни. А та, которую я видел, о ней не расскажешь. Тут мало эмоций, а мысль не созрела и едва ли в ближайшее время созреет. Во всяком случае, сейчас надо не писать, а смотреть и слушать. Но вкус! Как я мог купиться на такую дешевку! Вот что жжет и сжигает уверенность в себе. Мелькнула мысль, достойная записи: «Эстетический вкус – понятие этическое». Иначе почему же меня совесть изгрызает за юношеские увлечения какой-нибудь «Ледой» Анатолия Каминского? По ней все тогда сходили с ума, но это не оправдание. Мало ли что нравится толпе, пусть даже и образованной! Сам-то куда смотрел! Ее же читать непереносимо! И стыдно самому даже упоминать этот, с позволения сказать, шедевр. Стыдно, будто на мелкой лжи попался. Ах вот оно что – ложь! Всякое несовершенство в искусстве есть ложь.
Но это значит еще, что я не обладаю абсолютным поэтическим слухом! И как я могу вообще заниматься литературой? Это обман. Обман и самообман.
Там, в провинциальной глуши, в учительской кабале все мечталось: вот приеду в Москву, засяду за стол, и все увиденное, все пережитое тотчас выплеснется на бумагу, она в золотую превратится, отягощенная мыслью, квинтэссенцией мысли. Но мысль оказалась немощна перед грубой историей. Георгий почувствовал себя маленьким и слабым, как пушкинский Евгений из «Медного всадника». За целых пять лет Фелицианов так и не сумел понять революции. И никто не сумел. Ни те, что приняли, ни те, что бежали от нее. Папе легко – обозвал Ленина рыжим чертом, свалил на него все беды и вроде как успокоился. Дался ему этот Ленин с Троцким в придачу! Да после той смуты кто б ни воцарился – кровопролития не остановил, может, еще дольше воевали бы друг с другом. Тот же Корнилов, так всех напугавший летом семнадцатого. Какая ж голова нужна, чтобы в суть таких вещей проникнуть? Тут сам Шекспир со всеми его страстями – жалкий гимназист.
Литература бессильна. Даже великая русская, воспитавшая, кстати говоря, целые поколения социалистов. Хотя сама же устами Достоевского и остерегала от революции, тем более – социалистической. Да кого ж это остановило? Все
Кризис, полный кризис!
Печально, но это так. Я персонаж исторического романа. Весь духовный опыт, накопленный за лучшие, умнейшие годы, никогда и никем не будет востребован. И черт с ним. Жить надо. А чем? Тебе, дураку, тридцать два года, профессии, чтобы не то что семью, самого себя прокормить, – нет. Да ты и не способен к тому, чему столько лет учился. Поэтический слух – талант врожденный. А толкователи и без тебя найдутся. Пусть Сенька Петров перетолковывает в угоду властям что Пушкина, что Гончарова. Я так не могу, не хочу и не буду. Сашке и Николаю с отцом на деле-то наплевать, какая власть в стране. Мосты любой власти нужны, и бабы при всех властях будут рожать. А я еще молод, полон сил… Физических, а не духовных. То-то и оно, что не духовных.
И хватит! Хватит страдать, пора о делах практических думать. Не век же на шее у отца сидеть.
И Георгий Фелицианов отважился зажить мелкой, тихой, неприметной жизнью, свернув шею всем тщеславным помыслам, исчезнуть, раствориться в толпе. Надо найти точку созерцания – то есть такой угол, из которого все видно, а самому чтоб остаться не заметным ни для властей, ни для их деятельных врагов. Сидеть, смотреть, обдумывать. А там – что Бог даст. Он устроился в частную фотографическую студию, открывшуюся в соседнем доме, и стал понемногу зарабатывать семейными портретами новой нэпманской буржуазии. Правда, и литературную публику, пользуясь знакомствами, всю у себя переснимал, чем его хозяин Исай Ильич был горд и доволен.
Но вот уж кто абсолютно не был доволен таким поворотом, так это Ариадна. Она вообще перестала понимать Жоржа. Минувшие испытания не закалили – перекалили ее. В своей семье она стала главенствующей: и мать, и сестра полностью подчинились ее и без того несладкому характеру, и деспотические нотки зазвучали в ее голосе – уже не ангельском, а прокуренном и грубоватом.