Спутники ускорили шаги, пробивая коридор в тесной толпе на перроне и влача с собой еле справляющегося с темпом Фелицианова. Но глаз успел утолить ностальгическую жажду башенкой классического Николаевского вокзала, часами Казанского с золотыми знаками зодиака на синем фоне, крикливыми извозчиками, красными и голубыми трамваями посреди площади, пока конвоиры не впихнули Георгия Андреевича в черный автомобиль с наглухо, как в купе, зашторенными окнами. Поехали.
Спрашивать, куда едем, естественно, бесполезно, да он и сам догадывался – на Лубянку. Взялись-таки за Иллариона, мелькнуло. Но нет, с Мясницкой, как сумел-таки разглядеть Фелицианов через переднее стекло, машина резко свернула направо, на бульвары.
Ворота открыли не сразу. Чекист, что сидел с шофером, вышел из машины, и Георгий Андреевич увидел перед собой за решетчатой оградой двухэтажный неоштукатуренный кирпичный особняк с мезонином весьма замысловатой постройки: с арочкой над крыльцом, венецианскими окнами. Правое крыло отсутствовало: то ли отрезали ради модной асимметрии, то ли денег не хватило. Он легко узнал этот особнячок, года с два назад отделившийся от остальных домов на Пречистенском бульваре странной тайной нового своего существования. Дом пугал видимостью жизни: пролетарская герань на окнах со шторками, выметенный дворик – и ни души. Будто дворик вымели и цветы на окошках расставили не живые люди, а призраки. Необитаемый остров в устье веселого и шумного, полного трамвайного звона и детского крика московского бульвара. Да, не случайно, видать, завершал тот бульвар мистически остроносый Гоголь, застигнутый точной фантазией скульптора Андреева в горькую минуту.
Вероятно, зал, куда ввели Фелицианова, был когда-то гостиной. Он и сейчас претендовал на старокупеческое великолепие. Хрустальная люстра непомерных объемов царствовала между полом и потолком. Концертный рояль, как черный слон, дремал в пространстве, которое как-то язык не поворачивался назвать углом. Стол в центре, под люстрою, был расставлен, как на большой прием. Но не стулья окружали его – стульев здесь вообще не было, – а массивные кожаные кресла. Целую стену занимал стеллаж с книгами, а напротив – того же роскошно-казенного фасона, что и кресла, кожаный диван. Восседал на диване уполномоченный ОГПУ Арон Моисеевич Штейн.
– Присаживайтесь, Георгий Андреевич, – необыкновенно любезно предложил чекист, когда конвоиры тихо и незаметно исчезли. Фелицианов всю комнату обежал взглядом – пропали, как сквозь землю провалились, все трое. Люк у них тут, что ли? – Садитесь, садитесь, не стесняйтесь.
Кроме как на кресла или тот же диван, сесть было некуда. Георгий Андреевич выбрал отдаленнейшее из кресел. Вроде как притулился на краешке – и утонул в невесомости. Нигде и никогда не видать больше Фелицианову таких мягких кресел. Как-то само собой получилось, что и он развалился в позе свободной и непринужденной.
– Так мы остановились на том, что вам следует задуматься о своем отношении к советской власти и начать служить не мещанским скудным интересам, а новому обществу. – Штейн заговорил так, будто не семь с половиной месяцев, а всего несколько минут прошло, как он отлучился из кабинета, где допрашивал Фелицианова под казенными взглядами Ленина и Дзержинского, хотя председатель ОГПУ за это время успел умереть, по случаю чего заключенным выпал выходной день в знак безграничного траура и всенародной скорби. – Я полагаю, вам удалось проникнуться чувством справедливости наших требований, не так ли?
Фелицианов не принял тона. Он смерил Штейна взглядом, который счел презрительным, и промолчал. Уполномоченный ОГПУ паузу выдержал, равно как и взгляд.
– Я понимаю, вас несколько ошеломила обстановка. – Гордость звучала в голосе Арона Моисеевича, видно, все здесь подбиралось по его вкусу. – Что ж, осмотритесь, спешить нам некуда.
Фелицианов молчал.
На предложение «Закуривайте!» тоже никак не отреагировал, хотя курить захотелось смертельно. Он пытался сосредоточиться, понять, что с ним происходит, для чего везли его с таким комфортом через полстраны из барака в особняк – есть же за этим каверза. Но перинная невесомость в кресле лишала его тело и мысль опоры, и даже густая злоба на Штейна рассеивалась, не находя твердого слова.
Спешить Штейну в самом деле некуда, но упорное, враждебное молчание Фелицианова посеяло сомнение и тревогу. Штейн ожидал увидеть человека сломленного, покорного, готового на все, что угодно. Получил – врага. А с ним – работать.