А эти были чужие, незнакомые: даже того смутного чувства, когда, глядя на прохожего, силишься понять, на кого он похож, кого напоминает, – даже этого чувства Охотников не ощущал, глядя на них. Решив, что здесь собирается другая часть, Охотников хотел было уйти к тем, стоявшим у пушек, но вдруг все снова заулыбались, но уже не ему, а кому-то, появившемуся позади Охотникова.
– Сюда, сюда! – крикнула пожилая женщина в бобриковом голубом пальто, и Охотников обернулся.
От ажурных, распахнутых настежь ворот шел генерал, шел, широко распахнув руки, как бы готовясь обнять всех собравшихся. Охотников узнал его – своего генерала, командира бригады, узнал побитое оспой лицо, простецкую улыбку и длинные, за двадцать лет не изменившие ни формы, ни цвета хохлацкие усы.
Генерал целовал всех по очереди. Прежде чем поцеловать, он слегка отстранял от себя, громко называл звание, имя и фамилию и, тем подчеркнув свою генеральскую верность соратнику, прижимал к груди и трижды, по-русски, целовал.
Объятия и поцелуи сопровождались возгласами одобрения отличной сохранности фигуры, молодости, а также шутками по поводу каких-то обстоятельств, неизвестных Охотникову.
Его, Охотникова, генерал тоже схватил своими длинными цепкими руками и, отстранив, чтобы лучше разглядеть, сказал:
– Не припоминаю. Какой батальон?
– Двенадцатый, – сказал Охотников.
– Офицер?
– Сержант.
– Да ведь это Охотников! – раздался чей-то голос, и генерал, издав некий возглас, означавший, что он вроде бы и припоминает, трижды крест-накрест поцеловал Охотникова.
И тут же он оказался в объятиях стоявшего за генералом высокого человека в новеньком, едва ли не специально к этому дню сшитом, коротком по тогдашней моде, пальто. Охотников узнал Астахова и удивился, что не узнал его сразу. Астахов почти не изменился – такой же прямой, вернее сказать, вытянутый, тот же по-детски вздернутый носик, предательски нарушавший его командирский облик. Конечно, Астахов постарел, но несоответствие между его возрастом и удивительной моложавостью сохранилось и создавало ощущение, что Астахов на редкость молод и ничуть не изменился.
Хотя у Охотникова с Астаховым во время войны не было ни близких отношений, ни военных приключений, их связывающих, Охотников обрадовался, что видит Астахова. Правда, шевельнулась мысль, что вряд ли майор Астахов так уж хорошо помнит сержанта Охотникова, или, вернее, помнит – узнал все-таки, но радость, объятия и поцелуи Астахова, как, впрочем, и его, отнюдь не соответствуют тем отношениям, которые во время войны существовали между юношески заносчивым начальником штаба и не слишком приметным сержантом. Но тут же Охотников подумал, что, хотя тогда они и не были близки, именно сегодняшняя их радость при встрече и открывает ту душевную связь, память сердца, которая сильней памяти рассудка… рассудка памяти печальной.
Охотников легко отогнал от себя мысль о неискренности их объятий и поцелуев. Да и не могли они быть неискренними, даже если отчасти в них и содержался некий самообман (уверенность, что там, тогда они были ближе и дороже друг другу) – самообман, однако, простительный. Память сердца…
Потом вразвалочку, по которой его можно было бы узнать и через тысячу лет, подошел Генка Котенков, трепач и бабник, то ли бывший артист, то ли снабженец, вечный конферансье на вечерах самодеятельности, симпатичный филон и бездельник, до того симпатичный, что ему прощались такие проделки, которые не прощались другим.
И, глядя на Генку, Охотников вспомнил, что с тех пор прошла целая жизнь. Обрюзгшее, расплывшееся лицо Генки, когда-то просто смуглое, стало почти черным, а лукавые, смешливые, всегда прищуренные глаза заплыли, превратились в едва различимые щелочки. Увидев Охотникова, Генка засмеялся хриплым прокуренным смехом, протянул к нему руки, чтобы обнять, и вдруг, закашлявшись, отвернулся. Охотников сам его обнял, и Генка уткнулся лицом в рукав его кожаной куртки. Генка плакал…
Охотников не заметил, как прошел мимо гостиницы. Он остановился против Казанского собора и долго глядел на блестящую от влаги, черную фигуру Барклая-де-Толли. После войны, вернее последние десять лет, ему часто приходилось бывать в Ленинграде; первое время он подолгу бродил по городу, повторяя давние детские маршруты, пытался отыскать своих школьных товарищей, но так никого и не нашел. Теперь он приезжал сюда без прежней неотвязчивой ностальгии, от которой так долго не мог отделаться. Поездки в Ленинград носили чисто деловой, служебный характер. Случалось, что прямо из аэропорта, не заезжая в гостиницу, он направлялся в Ленмостпроект и, проторчав в прокуренных кабинетах до темноты, отправлялся прямо на самолет, чтобы к утру на пыльном служебном “газике” трястись к своему дому, далеко за Уральским хребтом.