Александр Константинович Гладков рассказывал мне, что в Чистополе Сева находился в угнетенном состоянии. Заработка у него, естественно, не было, а от гонораров за книги отца почти ничего не осталось. Он пребывал в страхе перед будущим и, по словам Гладкова, непрерывно пересчитывал оставшиеся деньги. О его настроении лучше всего говорят стихи, написанные в темной, неуютной комнатушке, где он ютился.
Эти стихи написаны 27 ноября. А 6 декабря он отсылает с Фадеевым заявление в Политуправление Красной армии с просьбой направить его на работу во фронтовую печать. И в тот же день пишет короткое стихотворение.
Меньше двадцати…
Сережа Соколов, наш студиец, неожиданно появившийся в Чистополе, вытащил его из тесной сырой каморки, поселился с ним в нормальной комнате. Сева слегка ожил.
А 23 декабря приходит телеграмма с вызовом в Политуправление. Он отправляется в Москву, а оттуда 9 января – на фронт.
Не могу отделаться от мысли, что, не будь этого заявления, он вместе с Сережей Соколовым оказался бы снова со студией, которая все же стала фронтовым театром, – и остался жив.
А жить ему оставалось чуть больше двух месяцев…
У Жорж Санд есть сказка “Как Грибуль, боясь сгореть, бросился в огонь”.
Как-то на вечере, посвященном памяти погибших поэтов, кажется, году в шестьдесят пятом, я произнес эти слова, вспоминая о Севе. Сидевший рядом Виктор Шкловский, хорошо знавший Севу и любивший его, задумчиво кивнул головой и повторил: “Да, да, Грибуль…” Он понял меня.
Да, Сева не сомневался, что живым с войны не вернется, это предчувствие жило в нем давно. Кто знает, не окажись он в Чистополе, не будь он так подавлен нищетой и одиночеством, стал бы он проситься на фронт? В то же время, я уверен, была и решимость не прятаться от судьбы. Этот Чистополь вызывал у него не только тоску, но и стыд: нельзя прозябать в глубоком тылу, когда другие, в том числе и его друзья, там, на фронте. Решение было продиктовано не только отчаянием, но и мужеством. А то, что Сева был человеком мужественным, бесспорно. Он доказал это за те недолгие дни, которые провел на фронте.
Он работает во фронтовой газете корреспондентом, беседует на передовой с бойцами, пишет очерки, стихи, спорит, ругается с редактором, отстаивая свой текст от переделок и искажений, собирается с группой разведчиков в немецкий тыл. Он по-прежнему общителен и деятелен. И по прежнему – одинок.
Мне 19 лет. Сейчас вечер. Очень грустно и одиноко. Увижу ли я когда-нибудь свою маму? Бедная женщина, она так и не узнала счастья. А отец, который для меня уже не папа, а литературная фигура? Какая страшная судьба у нашей маленькой семьи! Я б хотел, чтобы мы вновь встретились, живые и мертвые.
Эта запись сделана восьмого января.
А за десять дней до своей гибели он записывает:
Сегодня восемь лет со дня смерти моего отца. Сегодня четыре года семь месяцев, как арестована моя мать. Сегодня четыре года и шесть месяцев вечной разлуки с братом.
Вот моя краткая биография. Вот перечень моих “счастливых дней”. Дней моей юности.
Теперь я брожу по холодным землянкам, мерзну в грузовиках, молчу, когда мне трудно. Чужие люди окружают меня. Мечтаю найти себе друга и не могу. Не вижу ни одного человека, близкого мне по своим ощущениям, я не говорю – взглядам. И я жду пули, которая сразит меня…
Двадцать шестого февраля, во время налета немецкой авиации на деревню, где находился штаб кавалерийского корпуса генерала Гусева, невдалеке от Любани, Сева беседовал с отличившимся в недавнем бою политруком Онуфриенко, собираясь написать о нем очерк…
В этот момент и оборвалась его жизнь.
Смерть, по свидетельству очевидцев, была мгновенной. Осколком бомбы пробило и его полевую сумку со стихами, неотправленным письмом к матери и справкой об освобождении от воинской повинности.
Он похоронен где-то в лесу, на опушке, в районе деревни Мясной Бор, под сосной, на которой Евгений Вучетич, в то время сотрудник газеты “Отвага”, вырезал:
“Воин-поэт Всеволод Багрицкий убит 26 февраля 1942 года”.