— Эй, пехота, — смеялись минометчики, у которых мы оказались в «гостях», — никак вы направление перепутали. Сейчас вам в самый раз на немцев идти. Увидев такое войско, они до самого Берлина будут драпать.
Однако смех смехом, а дело принимало серьезный оборот. Минометчики, правда, поделились чем могли, но долго продержаться мы не смогли бы.
— Одна наша надежда — на «кукурузников»[1]
, — услышал я голос Зари, — полетят они, домоемся.Честно говоря, ни о какой мойке я уже и не мечтал. Я думал о том, как добраться до предбанника и облечься в свою одежду. И тут услышал ровный, деловитый гул моторов. Это пошли «кукурузники» — наше спасение. Дело в том, что как только ночами эти самолеты пересекали линию фронта, все огневые точки врага враз умолкали, боясь быть обнаруженными. Наши же самолеты оказывались почти неуязвимыми. Летчики выключали моторы и бесшумно планировали, выискивая цели. Обнаружив что-нибудь, достойное внимания, начинали бомбить. Включали моторы, когда нужно было возвращаться домой. Обычно управляли этими самолетами девушки.
— Вот бы глянули девчата на ваше голое войско, — не переставали смеяться минометчики.
А мы разом повеселели. Если бы кто-нибудь засек секундомером наш забег от окопов минометчиков до бани, было бы зафиксировано не одно побитие мировых рекордов. Баня, к счастью, не была повреждена артналетом, и мы обледеневшей оравой ворвались в «моечный зал». И замерли, разинув рты. На скамейке со скучающим видом, разопревший от жары, красный от удовольствия, положив ручку под голову, лежал Живодеров! Увидев нас, он невозмутимо перевернулся на другой бок.
Мы подскочили к чану, где обычно была горячая вода, но увидели на самом донышке какую-то черную жидкость.
— Кусок земли никак в водицу угодил, — злорадно произнес Живодеров и заохал, чертяка: — Ох, хо-хо, как ни хорошо, а всему приходит конец.
Поднялся, выбрал получше полотенце, тщательно обтерся и не спеша начал одеваться.
Так Живодеров и доказал всему взводу, что он не трус.
ТАРАН
В окопах и землянках, в госпиталях — там, где собиралось два-три солдата, начинались бесконечные фронтовые рассказы. О мирной жизни, о боевых делах, о друзьях-товарищах…
Многое время унесло из памяти, но многое живет в ней и по сей день.
Вот лежит на спине, покусывая сухую травинку, старшина Матухин. Глядя в небо, ведет свой неторопливый рассказ:
— Кем мне только за жизнь свою долгую работать не приходилось. Надо — топор в руки могу взять, дом или баню завсегда поставлю, крышу, крылечко подправлю. А заплот в один день свяжу — ни одна свинья в огород не проберется.
Как-то у нас на деревне тяжко заболел Иван Лукич. Что ни день, то хуже старику становится. Деревня заволновалась, потому как Иван Лукич, почитай, всех обувал и одевал. Бывало, такие чесанки скатает или борчатку сообразит, что любо-дорого. В райцентре наших девчат от других сразу отличали.
Ну, вот. Приходит к нему председатель колхоза Иван Иванович, тоже Матухин, здоровьем интересуется. А Лукич — мужик сообразительный — сразу всю дипломатию пресек.
— Интересуетесь, когда я помирать намереваюсь? — спрашивает.
— Дело житейское, — отвечает Иван Иванович, — но надо и о деревне подумать.
— Понимаю и не обижаюсь, — говорит Лукич. — Должно скоро, Иван Иванович. Я уж и сам по этому делу беспокоился. И вот что надумал: давай мне, председатель, молодца понятливого, я его мигом своему делу обучу.
— А успеешь, не подведешь? — беспокоится Иван Иванович.
— Пока замену не представлю — не помру, слово обществу даю, — говорит Лукич.
Посоветовались на правлении и мне, как комсомольцу, поручают — все таинства у старика выведать. А председатель еще дополнительный наказ сформулировал:
— Ты, — говорит, — не очень там торопись с учебой. Про себя свои знания держи, Лукичу вид подавай, что не разбираешься пока. Пусть старик поживет.
Ох, и досталось мне от Лукича. Объяснит он мне что, я мигом соображу, а делаю вид, что не понял. Он и так и эдак надо мной бьется, как-то даже не выдержал, подзатыльник влепил.
— Ты, — говорю, — дед, не дерись очень-то. Я, между прочим, комсомольское поручение выполняю.
А тот руку, об меня зашибленную, потирает и, не моргнув глазом, отвечает:
— Я, — говорит, — как беспартийный большевик тебя уму-разуму учу. Большевик завсегда комсомольцу подзатыльник дать имеет право, если тот заслуживает.
Ну вот так тянул-тянул я, а Лукич злится, но живет. Лет пять жил. Потом, видно, невмоготу стало, помер на покров.
Тогда приставили меня к лошадям. По вечерам да воскресеньям валенки катаю, шубы шью, а остальное время колхозным коням отдаю. Так привык я к ним, а они ко мне, что когда расставались, верите или нет, и меня, и их слеза прошибла. Лошадь, она ведь умная скотина, все понимает.
А покинул я их по такому случаю. Стала в нашу колхозную жизнь техника вторгаться. То там, то здесь затарахтит. Вот и стал я призадумываться. Как ни раскину, все выходит, что будущее не за живностью, а за машинами. Да и девки на нас, скотников, внимание перестали обращать. Им тракториста или комбайнера подавай.